Неточные совпадения
Но генеральша отклонила матушкино хлебосольство, объяснив, все в том же неприступном тоне, что она разогретого не кушает и чаю не
пьет, что для нее сейчас сварят кофе в ее кофейнике, а пока… она в это время обратилась к Петру Ивановичу и
сказала...
Наконец, явился и он. Как теперь его помню: это
был огромный, хорошо поджаренный, подрумяненный индюк на большом деревянном блюде, и в его папоротку
был артистически воткнут сверкающий клинок большого ножа с белой костяною ручкой. Петр Иванович подал индюка и, остановясь,
сказал...
Тогда, в те мрачные времена бессудия и безмолвия на нашей земле, все это казалось не только верхом остроумия, но даже вменялось беспокойному старику в высочайшую гражданскую доблесть, и если бы он кого-нибудь принимал, то к нему всеконечно многие бы ездили на поклонение и считали бы себя через то в опасном положении, но у дяди, как я
сказал, дверь
была затворена для всех, и эта-то недоступность делала его еще интереснее.
У матери
были дела с дядею: ей надлежала от него значительная сумма денег. Таких гостей обыкновенные люди принимают вообще нерадостно, но дядя мой
был не таков: он встретил нас с матерью приветливо, но поместил не в доме, а во флигеле. В обширном и почти пустом доме у него для нас места недостало. Это очень обидело покойную матушку. Она мне не
сказала ничего, но я при всей молодости моих тогдашних лет видел, как ее передернуло.
Прислонясь к спинке кресла, на котором застал меня дядя, я не сомневался, что у него в кармане непременно
есть где-нибудь ветка омелы, что он коснется ею моей головы, и что я тотчас скинусь белым зайчиком и поскачу в это широкое поле с темными перелогами, в которых растлевается флером весны подернутый снег, а он скинется волком и пойдет меня гнать… Что шаг, то становится все страшнее и страшнее… И вот дядя подошел именно прямо ко мне, взял меня за уши и
сказал...
Все это строго запрещалось, но, не умею вам
сказать, как и почему, всегда в каждом заведении тогдашнего времени, к которому относится мое воспитание,
были ученики, которые умели ставить себя «на офицерскую ногу», и им это не воспрещалось.
Для Калатузова это
был вопрос весьма затруднительный; ему
было безразлично, о чем бы его ни спросили, потому что он ничего не знал, но он, нимало не смутившись, равнодушно посмотрел на свои ногти и
сказал...
— Извольте, — отвечал Калатузов и, глядя преспокойно в книгу, начал, как теперь помню, следующее определение: «Бранденбургия
была», но на этом расхохотавшийся учитель остановил его и
сказал, что читать по книге вовсе не значит знать.
— Довольно, —
сказал Калатузов; с этим он откашлянулся, провел пальцем за галстуком, поправил рукой волосы, которые у него, по офицерским же правилам,
были немного длиннее, чем у всех нас, и спокойно возгласил...
У него, видимо, развязался язык, и он готов
был проговориться; но вдруг он вспомнил законы нашей рыцарской чести, побагровел и
сказал твердо...
— А, вы так! —
сказал директор. — Тогда я
буду сечь вас всех, всех, поголовно всех.
— Это не может
быть, —
сказал директор, — чтобы вы все
были так безнравственны, низки, чтобы желать подвергнуть себя такому грубому наказанию. Я уверен, что между вами
есть благородные, возвышенные характеры, и начальство вполне полагается на их благородство: я отношусь теперь с моим вопросом именно только к таким, и кто истинно благороден, кто мне объяснит эту историю, тот поедет домой сейчас же, сию же минуту!
Но это
было необходимо: я крайне стеснял увеличившуюся семью моего хозяина до того, что он шутя
сказал мне...
По углам
были, как я
сказал, везде горки и этажерки, уставленные самыми затейливыми фигурками, по преимуществу женскими и, разумеется, обнаженными.
— Приношу вам пятьсот извинений, что я вас принимаю за туалетом: я спешу сегодня в наряд, — заговорил купидон, — и у меня
есть несколько минут на все сборы; но эти минуты все к вашим услугам. Мне
сказали, что вы хотите занять комнату у сестры Маши? Это прекрасная комната, вы
будете ею очень довольны.
— Хозяйка, — продолжал он, — живет тут внизу, но до нее ничто не касается; всем управляю я. И сестра теперь тоже, и о ней надо позаботиться. У меня, по правде
сказать, немалая опека, но я этим не тягощусь, и вы
будьте покойны. Вы сколько платили на прежней квартире?
— Ну, вот и прекрасно! Пусть они себе там и сидят.
Скажи: постояльца рекомендую знакомого. Это необходимо, — добавил он мне шепотом и тотчас же снова начал вслух: — Вот видите, налево, этот коридор? там у сестры три комнаты; в двух она живет, а третья там у нее образная; а это вот прямо дверь — тут кабинет зятев
был; вот там в нее и ход; а это и
есть ваша комната. Глядите, — заключил он, распахивая передо мной довольно высокие белые двери в комнату, которую действительно можно
было назвать прекрасною.
Должно вам
сказать, что все эти поручения, которые надавал мне капитан Постельников, конечно,
были мне вовсе не по нутру, и я, несмотря на всю излишнюю мягкость моего характера и на апатию, или на полусонное состояние, в котором я находился во все время моих разговоров с капитаном, все-таки хотел возвратить ему все эти порученности; но, как я
сказал, это
было уже невозможно.
Довольно
сказать, что все это
было свежо, молодо — и, на тогдашний юный, неразборчивый мой вкус, очень и очень приглядно, а главное — бесцеремонно и простодушно.
Однако я должен вам
сказать, что совесть моя
была неспокойна: она возмущалась моим образом жизни, и я решил во что бы то ни стало выбраться из этой компании; дело стояло только за тем, как к этому приступить? Как
сказать об этом голубому купидону и общим друзьям?.. На это у меня не хватило силы, и я все откладывал свое решение день ото дня в сладостной надежде, что не подвернется ли какой счастливый случай и не выведет ли он меня отсюда, как привел?
—
Скажите, бога ради, и тот, — говорю, —
был не боек.
— Мужики
было убить его за это хотели, а начальство этим пренебрегло; даже дьячка Сергея самого за это и послали в монастырь дрова
пилить, да и то
сказали, что это еще ему милость за то, что он глуп и не знал, что делал. Теперь ведь, сударь, у нас не то как прежде: ничего не разберешь, — добавил, махнув с неудовольствием рукою, приказчик.
«
Было, — говорю, — сие так, что племянница моя, дочь брата моего, что в приказные вышел и служит советником, приехав из губернии, начала обременять понятия моей жены, что якобы наш мужской пол должен в скорости обратиться в ничтожество, а женский над нами
будет властвовать и господствовать; то я ей на это возразил несколько апостольским словом, но как она на то начала, громко хохоча, козлякать и брыкать, книги мои без толку порицая, то я, в книгах нового сочинения достаточной практики по бедности своей не имея, а чувствуя, что стерпеть сию обиду всему мужскому колену не должен, то я, не зная, что на все ее слова ей отвечать,
сказал ей: „Буде ты столь превосходно умна, то
скажи, говорю, мне такое поучение, чтоб я признал тебя в чем-нибудь наученною“; но тут, владыко, и жена моя, хотя она всегда до сего часа
была женщина богобоязненная и ко мне почтительная, но вдруг тоже к сей племяннице за женский пол присоединилась, и зачали вдвоем столь громко цокотать, как две сороки, „что вас, говорят, больше нашего учат, а мы вас все-таки как захотим, так обманываем“, то я, преосвященный владыко, дабы унять им оное обуявшее их бессмыслие, потеряв спокойствие, воскликнул...
Я
было просил его поужинать и переночевать, но становой от этого решительно отказался и
сказал, что он должен еще поспешить в соседнюю деревню для продажи «крестьянских излишков» на взыскание недоимки.
— Начали, — говорит, — расспрашивать: «Умирает твой барин или нет?» Я говорю: «Нет, слава богу, не умирает». — «И на ногах, может
быть, ходит?» — «На чем же им, отвечаю, и ходить, как не на ногах». Доктор меня и поругал: «Не остри, — изволили
сказать, — потому что от этого умнее не
будешь, а отправляйся к своему барину и
скажи, что я к нему не пойду, потому что у кого ноги здоровы, тот сам может к лекарю прийти».
Я завтрака
есть не пошел, спросил себе стакан воды и положил на тарелку рубль его барыни, а барышне
сказал: «Сделайте одолжение, сударыня,
скажите от меня вашей маменьке, что видал я на своем веку разных свиней, но уж такой полновесной свиньи, как ваша родительница, до сей поры не видывал».
— Я вам мое мнение
сказал, — отвечал лекарь. — Я себе давно решил, что все хлопоты об устройстве врачебной части в селениях ни к чему не поведут, кроме обременения крестьян, и давно перестал об этом думать, а думаю о лечении народа от глупости, об устройстве хорошей, настоящей школы, сообразной вкусам народа и настоящей потребности, то
есть чтобы все эти гуманные принципы педагогии прочь, а завести школы, соответственные нравам народа, спартанские, с бойлом.
— Нет, к ней не ходите: ее в деревни не берут; она только офицерам, которые стоят с полком, деньги под залог дает да скворцов учит говорить и продает их купцам. Вот становой у нас
был Васильев, тот, может
быть, и мог бы вам что-нибудь
сказать, он в душевных болезнях подавал утешение, умел уговаривать терпеть, — но и его, на ваше несчастие, вчерашний день взяли и увезли в губернский город.
Но тем не менее
есть же свои администраторские приемы, где я могу, не выходя из… из… из круга приличий, заставить… или… как это
сказать… склонить…
Приезжайте в какую хотите деревушку в моем участке и спросите: «
есть школа?» — уж, конечно, не
скажут, что нет.
Я узнал при сем случае, что Авдотья Гордевна бела как сахар, вдова тридцати лет и любит наливочку, а когда
выпьет, то становится так добра, что хоть всю ее разбери тогда, она слова не
скажет.
Но, впрочем, я и в этом случае способен не противоречить: учредите закрытую баллотировку, и тогда я не утаюсь, тогда я выскажусь, и ясно выскажусь; я
буду знать тогда, куда положить мой шар, но… иначе высказываться и притом еще высказываться теперь именно, когда начала всех, так
сказать, направлений бродят и имеют более или менее сильных адептов в самых влиятельных сферах, и кто восторжествует — неизвестно, — нет-с, je vous fais mon compliment, [Благодарю вас — Франц.] я даром и себе, и семье своей головы свернуть не хочу, и… и, наконец, — губернатор вздохнул и договорил: — и, наконец, я в настоящую минуту убежден, что в наше время возможно одно направление — христианское, но не поповско-христианское с запахом конопляного масла и ладана, а высокохристианское, как я его понимаю…
— Писано, — говорит она, — будто
было про это, а ей непременно это нужно: она дошла по книжке Пельтана, что женщины сами виноваты в своем уничижении, потому что сами рождают своих угнетателей. Она хочет, чтобы дети в ретортах приготовлялись, какого нужно пола или совсем бесполые. Я обещал ей, что ты насчет этих реторт пошныряешь по литературе и
скажешь ей, где про это писалось и как это делать.
— Нечего, — говорю, — плевать: он комичен немножко, а все-таки он русский человек, и пока вы его не дразнили, как собаку, он жил, служил и дело делал. А он, видно, врет-врет, да и правду
скажет, что в вас русского-то только и
есть, что квас да буженина.
Я поклонился и пошел за ним, а сам все думаю: кто же это, сам он генерал Перлов или нет? Он сейчас же это заметил и, введя меня в небольшую круглую залу, отрекомендовался. Это
был он, сам кровожадный генерал Перлов; мою же рекомендацию он отстранил,
сказав, что я ему уже достаточно отрекомендован моим приятелем.
— Ну,
скажите, ради бога, не тонкая ли бестия? — воскликнул, подскочив, генерал. — Видите, выдумал какой способ! Теперь ему все
будут кланяться, вот увидите, и заискивать станут. Не утаю греха — я ему вчера первый поклонился: начнете, мол, нашего брата солдата в одном издании ругать, так хоть в другом поддержите. Мы, мол, за то подписываться станем.
Увы! это
было так: глаза мои
сказали мне, что я пойман.
— Я этого не
сказал, мое… Что мое, то, может
быть, немножко и страдает, но ведь это кратковременно, и потом все это плоды нашей цивилизации (вы ведь, конечно, знаете, что увеличение числа помешанных находится в известном отношении к цивилизации: мужиков сумасшедших почти совсем нет), а зато я, сам я (Васильев просиял радостью), я спокоен как нельзя более и… вы знаете оду Державина «Бессмертие души»?
Это, в самом деле, иначе даже не может и
быть для истинных европейцев: я молод, я еще, можно
сказать, незначителен и не чувствую всего этого так близко.
— Чрезвычайно трудное-с: еще ни одно наше поколение ничего подобного не одолевало, но зато-с мы и только мы, первые, с сознанием можем
сказать, что мы уже не прежние вздорные незабудки, а мы — сила, мы оппозиция, мы идем против невежества массы и, по теории Дарвина,
будем до истощения сил бороться за свое существование. Quoi qu'il arrive, [Что бы ни случилось — Франц.] а мы до новолуния дадим генеральное сражение этому русскому духу.