Неточные совпадения
— Не ты, так другие пойдут… Я тебе же добра желал, Родион Потапыч. А что касается Балчуговских промыслов, так они о нас с тобой плакать не будут… Ты вот
говоришь, что я ничего не понимаю, а я, может, побольше твоего-то смыслю в этом деле. Балчуговская-то дача рядом прошла с Кедровской — ну, назаявляют приисков на самой грани да и будут скупать ваше балчуговское золото, а запишут в свои книги. Тут не разбери-бери… Вот это
какое дело!
— Да!.. — уже со слезами в голосе повторял Кишкин. — Да… Легко это
говорить: перестань!.. А никто не спросит,
как мне живется… да. Может, я кулаком слезы-то вытираю, а другие радуются… Тех же горных инженеров взять: свои дома имеют, на рысаках катаются, а я вот на своих на двоих вышагиваю. А отчего, Родион Потапыч? Воровать я вовремя не умел… да.
— Кто тебя не знает, Андрон Евстратыч… Прежде-то шапку ломали перед тобой,
как перед барином. Светленько,
говорю, прежде-то жил…
— Неужто правда, андел мой? А? Ах, божже мой… да, кажется, только бы вот дыхануть одинова дали, а то ведь эта наша конпания — могила. Заживо все помираем… Ах, друг ты мой,
какое ты словечко выговорил! Сам,
говоришь, и бумагу читал? Правильная совсем бумага? С орлом?..
— И что только будет? В том роде,
как огромадный пожар… Верно тебе
говорю… Изморился народ под конпанией-то, а тут нá, работай где хошь.
Дома старик бывал редко,
как мы уже
говорили.
Напустив на себя храбрости, Яша к вечеру заметно остыл и только почесывал затылок. Он сходил в кабак, потолкался на народе и пришел домой только к ужину. Храбрости оставалось совсем немного, так что и ночь Яша спал очень скверно, и проснулся чуть свет. Устинья Марковна поднималась в доме раньше всех и видела,
как Яша начинает трусить. Роковой день наступал. Она ничего не
говорила, а только тяжело вздыхала. Напившись чаю, Яша объявил...
— И не
говори: беда… Объявить не знаем
как, а сегодня выйдет домой к вечеру. Мамушка уж ездила в Тайболу, да ни с чем выворотилась, а теперь меня заслала… Может, и оборочу Феню.
— Он за баб примется, —
говорил Мыльников, удушливо хихикая. — И достанется бабам… ах
как достанется! А ты, Яша, ко мне ночевать, к Тарасу Мыльникову. Никто пальцем не смеет тронуть… Вот это
какое дело, Яша!
— Ничего я не знаю, Степан Романыч… Вот хоша и сейчас взять: я и на шахтах, я и на Фотьянке, а конторское дело опричь меня делается. Работы были такие же и раньше,
как сейчас. Все одно… А потом путал еще меня Кишкин вольными работами в Кедровской даче. Обложат, грит, ваши промысла приисками, будут скупать ваше золото, а запишут в свои книги. Это-то он резонно
говорит, Степан Романыч. Греха не оберешься.
— Ох, и не
говори, Родион Потапыч! У нас на Фотьянке тоже мужики пируют без утыху… Что только и будет,
как жить-то будут. Ополоумели вконец… Никакой страсти не стало в народе.
— Понапрасну погинул, это уж что
говорить! — согласилась баушка Лукерья, понукая убавившую шаг лошадь. — Одна девка-каторжанка издалась упрямая и чуть его не зарезала, черкаска-девка… Ну, приходит он к нам в казарму и нам же плачется: «Вот, —
говорит, — черкаска меня ножиком резала, а я человек семейный…» Слезьми заливается.
Как раз через три дня его и порешили, сердешного.
— Сказывают, Никитушку недавно в городу видели, —
говорит старуха. — Ходит по купцам и милостыньку просит… Ох-хо-хо!.. А прежде-то
какая ему честь была: «Никита Степаныч, отец родной… благодетель…» А он-то бахвалится.
— Марфа, бог с тобой,
какие ты слова
говоришь…
Совещания составлявшейся компании не представляли тайны ни для кого, потому что о Мутяшке давно уже
говорили как о золотом дне, и все мечтали захватить там местечко,
как только объявится Кедровская дача свободной.
— Милости просим, — приглашал Тарас. — Здесь нам много способнее будет разговоры-то разговаривать, а в кабаке еще, того гляди, подслушают да вызнают… Тоже народ ноне пошел, шильники. Эй, Окся, айда к Ермошке. Оборудуй четверть водки… Да у меня смотри: одна нога здесь, а другая там. Господа, вы на нее не смотрите: дура набитая. При ней все можно
говорить, потому,
как стена, ничего не поймет.
— Так ты нам с начала рассказывай, Мина, —
говорил Тарас, усаживая старика в передний угол. —
Как у вас все дело было… Ведь ты тогда в партии был, когда при казне по Мутяшке ширпы били?
Не вашими погаными руками…» — «
Как же, —
говорю я, — взять его, дедушка?» — «А умеючи, —
говорит, — умеючи, потому положон здесь на золоте великий зарок.
Надо, —
говорит, — чтобы невинная девица обошла сперва место то по три зари, да ширп бы она же указала…» Ну,
какая у нас в те поры невинная девица, когда в партии все каторжане да казаки; так золото и не далось.
Ровно через неделю Кожин разыскал, где была спрятана Феня, и верхом приехал в Фотьянку. Сначала, для отвода глаз, он завернул в кабак, будто собирается золото искать в Кедровской даче.
Поговорил он кое с кем из мужиков, а потом послал за Петром Васильичем. Тот не заставил себя ждать и,
как увидел Кожина, сразу смекнул, в чем дело. Чтобы не выдать себя, Петр Васильич с час ломал комедию и сговаривался с Кожиным о золоте.
— Ну, это не фасон, Петр Васильич, — ворчал Кишкин. — Ты что раньше-то
говорил: «У меня в избе живите,
как дома, у меня вольготно», а сам пустил Ястребова.
— Верно
говорю… Значит, теперь, так сказать, и наша заявка пропала, и ястребовская, потому
как у Затыкина столбы-то дальше наших поставлены, а пока мы спорились — он и хлопнул свою заявку. Замежевал он нас…
Всю жизнь прожила баушка Лукерья и не видала денег в глаза,
как сама
говорила.
— Пали и до нас слухи,
как она огребает деньги-то, — завистливо
говорила Марья, испытующе глядя на сестру. — Тоже, подумаешь, счастье людям… Мы вон за богатых слывем, а в другой раз гроша расколотого в дому нет. Тятенька-то не расщедрится… В обрез купит всего сам, а денег ни-ни. Так бьемся, так бьемся… Иголки не на что купить.
— Да, да… Догадываюсь. Ну, я пошутил, вы забудьте на время о своей молодости и красоте, и
поговорим как хорошие старые друзья. Если я не ошибаюсь, ваше замужество расстроилось?.. Да? Ну, что же делать… В жизни приходится со многим мириться. Гм…
— Чего она натерпелась-то? Живет да радуется. Румяная такая стала да веселая. Ужо вот
как замуж выскочит… У них на Фотьянке-то народу теперь нетолченая труба… Как-то целовальник Ермошка наезжал, увидел Феню и
говорит: «Ужо вот моя-то Дарья подохнет, так я к тебе сватов зашлю…»
— Да
говори ты толком… — приставал к нему Мыльников. — Убегла, значит, наша Федосья Родивоновна. Ну, так и
говори… И с собой ничего не взяла, все бросила. Вот
какое вышло дело!
Мыльников с намерением оставил до следующего дня рассказ о том,
как был у Зыковых и Карачунского, — он рассчитывал опохмелиться на счет этих новостей и не ошибся. Баушка Лукерья сама послала Оксю в кабак за полштофом и с жадным вниманием прослушала всю болтовню Мыльникова, напрасно стараясь отличить, где он
говорит правду и где врет.
— Кланяться наказывала тебе, баушка, Феня-то, — врал Мыльников, хлопая одну рюмку за другой. — «Скажи, —
говорит, — что скучаю, а промежду прочим весьма довольна, потому
как Степан Романыч барин добрый и всякое уважение от него вижу…»
— Значит, Феня ему по самому скусу пришлась… хе-хе!.. Харч, а не девка: ломтями режь да ешь. Ну а что было, баушка,
как я к теще любезной приехал да объявил им про Феню, что, мол, так и так!..
Как взвыли бабы,
как запричитали,
как заголосили истошными голосами — ложись помирай. И тебе, баушка, досталось на орехи. «Захвалилась, —
говорят, — старая грымза, а Феню не уберегла…» Родня-то, баушка, по нынешним временам везде так разговаривает. Так отзолотили тебя, что лучше и не бывает, вровень с грязью сделали.
— Вот что я тебе скажу, Родион Потапыч: и чего нам ссориться? Слава богу, всем матушки-земли хватит, а я из своих двадцати пяти сажен не выйду и вглубь дальше десятой сажени не пойду. Одним словом, по положению,
как все другие прочие народы… Спроси,
говорю, Степан-то Романыча!.. Благодетель он…
— А откуда Кривушок взял свое золото, Степан Романыч? Прямо
говорит, самоваром оно ушло в землю… Это
как?
У Мыльникова сложился в голове набор любимых слов, которые он пускал в оборот кстати и некстати: «конпания», «руководствовать», «модель» и т. д. Он любил
поговорить по-хорошему с хорошим человеком и обижался всякой невежливостью вроде той,
какую позволила себе любезная сестрица Анна Родионовна. Зачем же было плевать прямо в морду? Это уж даже совсем не модель, особенно в хорошей конпании…
— Дурак ты, Тарас, верно тебе
говорю… Сдавай в контору половину жилки, а другую мне. По два с полтиной дам за золотник…
Как раз вдвое выходит супротив компанейской цены.
Говорю: дурак… Товар портишь.
— Ведь скромница была,
как жила у отца, — рассказывала старуха, — а тут девка из ума вон. Присунулся этот машинист Семеныч, голь перекатная, а она к нему… Стыд девичий позабыла, никого не боится, только и ждет проклятущего машиниста. Замуж,
говорит, выйду за него… Ох, согрешила я с этими девками!..
— Ах, старый пес… Ловкую штуку уколол. А летом-то, помнишь,
как тростил все время: «Братцы, только бы натакаться на настоящее золото — никого не забуду». Вот и вспомнил… А знаки,
говоришь, хорошие были?
— Все это правда, Родион Потапыч, но не всякую правду можно
говорить. Особенно не любят ее виноватые люди. Я понимаю вас,
как никто другой, и все-таки должен сказать одно: ссориться нам с Ониковым не приходится пока. Он нам может очень повредить… Понимаете?.. Можно ссориться с умным человеком, а не с дураком…
— Относительно служащих я согласен с вами, а поэтому попрошу вас оставить меня: я
говорю с вами
как ваш начальник.
— И
как еще напринималась-то!.. — соглашался Мыльников. — Другая бы тринадцать раз повесилась с таким муженьком,
как Тарас Матвеевич… Правду надо
говорить. Совсем было измотал я семьишку-то, кабы не жилка… И удивительное это дело, тещенька любезная,
как это во мне никакой совести не было. Никого, бывало, не жаль, а сам в кабаке день-деньской,
как управляющий в конторе.
— Видал я господ всяких, Степан Романыч, а все-таки не пойму их никак… Не к тебе речь говорится, а вообще. Прежнее время взять, когда мужики за господами жили, — правильные были господа, настоящие: зверь так зверь, во всю меру, добрый так добрый, лакомый так лакомый. А все-таки не понимал я,
как это всякую совесть в себе загасить… Про нынешних и
говорить нечего: он и зла-то не может сделать, засилья нет, а так, одно званье что барин.
— Ну, это невелика беда, —
говорил он с улыбкой. — А я думал, не вскрылась ли настоящая рудная вода на глуби. Беда, ежели настоящая-то рудная вода прорвется:
как раз одолеет и всю шахту зальет. Бывало дело…
— Да, вот
какие дела, Андрон… —
говорил он вечером, когда они остались в конторе одни. — Приехал получить с тебя должок. Разве забыл?
— Пожалеют балчуговские-то о Карачунском, — повторял секретарь. — И еще
как пожалеют… В узде держал, а только с толком. Умный был человек… Надо правду
говорить. Оников-то покажет себя…
— Видит,
говоришь? — засмеялся Петр Васильич. — Кабы видел, так не бросился бы… Разве я дурак, чтобы среди бела дня идти к нему на прииск с весками,
как прежде? Нет, мы тоже учены, Марьюшка…
— Дело тебе
говорят. Кабы мне такую уйму деньжищ, да я бы… Первое дело, сгреб бы их,
как ястреб, и убежал куда глаза глядят. С деньгами, брат, на все стороны скатертью дорога…
На Рублиху вечерами завертывали старички с Фотьянки и из Балчуговского завода, чтобы
поговорить и посоветоваться с Родионом Потапычем,
как и что. Без меры лютовал чистоплюй, особенно над старателями.
— А куды ей деваться?.. Эй, Наташка!.. А ты вот что, Андрон Евстратыч, не балуй с ней: девчонка еще не в разуме, а ты
какие ей слова
говоришь. У ней еще ребячье на уме, а у тебя седой волос… Не пригожее дело.
— А ты поразговаривай… Самоё кормят, так
говори спасибо. Вон
какую рожу наела на чужих-то хлебах…
— Я старателем буду,
как тятька… —
говорил Петрунька.
— Марья и
говорит, что иначе нельзя,
как через Наташку…