Неточные совпадения
— Сказано, не пущу! — крикнула Аксинья Захаровна. — Из головы выбрось снег полоть!.. Ступай, ступай в моленну, прибирайте к утрени!.. Эки бесстыжие, эки вольные стали — матери не слушают!..
Нет, девки, приберу вас к рукам… Что выдумали! За околицу!.. Да отец-то съест меня,
как узнает, что я за околицу вас ночью отпустила… Пошли, пошли в моленную!
Бывало, по осени,
как супрядки начнутся, деревенские девки ждут не дождутся Алеши Лохматого; без него и песен не играют, без него и веселья
нет.
— Справится ли она, Максимыч? — молвила Аксинья Захаровна. — Мастерица-то мастерица, да прихварывает, силы у ней против прежнего вполовину
нет.
Как в последний раз гостила у нас, повозится-повозится у печи, да и приляжет на лавочке. Скажешь: «Полно, кумушка, не утруждайся», — не слушается. Насчет стряпни с ней сладить никак невозможно: только приехала, и за стряпню, и хоть самой неможется, стряпка к печи не смей подходить.
— Столы хочу строить, — ответил он. — Пусть Данило Тихоныч поглядит на наши порядки, пущай посмотрит,
как у нас, за Волгой, народ угощают. Ведь по ихним местам, на Низу, такого заведения
нет.
— Да, — вступилась мать Манефа, — в нынешнее время куда
как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!.. С каждым днем все дороже да дороже становится, а подаяния сиротам, почитай,
нет никакого. Масленица на дворе — ни гречневой мучки на блины, ни маслица достать им негде. Такая бедность, такая скудость, что един только Господь знает,
как они держатся.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него был разум,
как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из себя, пригожа али
нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от такого мужа счастья ждать?
Патап Максимыч ушел в свою заднюю, прилег уснуть, но сон не брал его. Настины слова из ума не выходили: «Девка с норовом, — думал он. — С виду тихоней смотрит, а гляди-ка
какая!.. «Уходом!..»
Нет, ни окриком, ни плетью такую не проймешь… Хуже начудит… Лаской надо, делать нечего… «Уходом!..» Эко слово сказала!..»
Нет надежды на согласье, девушка тихонько сберет приданое и всю одежду,
какая есть у ней, передаст возлюбленному, а потом и сама на условное место придет.
— Спросту!..
Как же!.. — возразил Патап Максимыч. —
Нет, у ней что-нибудь да есть на уме. Ты бы из нее повыпытала, может, промолвится. Только не бранью, смотри, не попреками. Видишь,
какая нравная девка стала, тут грозой ничего не поделаешь… Уж не затеяно ли у ней с кем в скиту?
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце так и замрет, только про это я вздумаю.
Нет, лучше выберу я времечко,
как тятенька ласков до меня будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
— Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал,
как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе
нет, говорит
как режет, а глаза
как уголья, так и горят.
—
Какое у тебя приданое? — смеясь, сказал солдатке Никифор. — Ну так и быть, подавай росписи: липовы два котла, да и те сгорели дотла, сережки двойчаты из ушей лесной матки, два полотенца из березова поленца, да одеяло стегано алого цвету, а ляжешь спать, так его и нету, сундук с бельем да невеста с бельмом.
Нет, таких мне не надо — проваливай!
— Да что ты в самом деле, Максимыч, дура, что ли, я повитая? Послушаюсь я злых людей, обижу я Грунюшку? Да никак ты с ума спятил? — заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы. — Обидчик ты этакой, право, обидчик!..
Какое слово про меня молвил!.. По сердцу ровно ножом полоснул!.. Бога
нет в тебе!.. Право, Бога
нет!..
— У нас обретается, — сухо промолвил Патап Максимыч. — Намедни приволокся
как есть в одной рубахе да в дырявом полушубке, растерзанный весь… Хочу его на Узени по весне справить, авось уймется там; на сорок верст во все стороны
нет кабака.
— И что ж, в самом деле, это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут, а он, сердечный, один,
как оглашенный
какой, взаперти. Коль ему места здесь
нет, так уж в самом деле его запереть надо. Нельзя же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют, а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.
— Яким Прохорыч!.. Дружище!.. Да неужели это ты?.. — вскрикнул Патап Максимыч, обнимаясь и целуясь со Стуколовым. — А мы думали, что тебя и в живых-то давным-давно
нет… Откудова?..
Какими судьбами?..
А живут те некрасовцы во ослабе: старую веру соблюдают, ни от кого в том
нет им запрету; делами своими на «кругах» заправляют, турскому султану дани не платят, только
как война у турки зачнется, полки свои на службу выставляют…
— В настоящую точку, значит, в линию,
как есть, — ответил Данило Тихоныч. — Потому, значит, в ваших словах, окромя настоящей справедливости,
нет ничего-с.
Мать Платонида не знает,
как благодарить тороватого братца, а у самой на уме: «Полно теперь, мать Евсталия, платком своим чваниться. Лучше моего
нет теперь во всей обители. А
как справлю суконную шубу на беличьем меху, лопнешь от злости, завидущие глаза твои».
— Не раненько ль толковать об этом, Данило Тихоныч? Дело-то, кажись бы, не к спеху. Время впереди, подождем, что Бог пошлет. Есть на то воля Божья, дело сделается,
нет — супротив Бога
как пойдешь?
— Да покаместь гроша не потребуется, — отвечал Стуколов. — Пятьдесят тысяч надо не сразу, не вдруг. Коли дело плохо пойдет, кто нам велит деньги сорить по-пустому? Вот
как тебе скажу — издержим мы две аль три тысячи на ассигнации, да если увидим, что выгоды
нет, вдаль не поедем, чтоб не зарваться…
— Жирно, брат, съест! — возразил Патап Максимыч. —
Нет, Яким Прохорыч, нечего нам про это дело и толковать. Не подходящее, совсем пустое дело!..
Как же это? Будь он хоть патриарх, твой Софрон, а деньги в складчину давай, коли барышей хочешь… А то — сам денег ни гроша, а в половине… На что это похоже?.. За что?
—
Какая же беда? Никакой беды
нет… А вот побольше огня надо… Эй вы, ребята! — крикнул он работникам. — Проснись!.. Эка заспались!.. Вали на костры больше!
Вот светится маленькая полынья на грязно-зеленой трясине. Что-то вроде колодца. Вода с берегами вровень. Это «окно». Беда оступиться в это «окно» — там бездонная пропасть. Не в пример опасней «окон» «вадья» — тоже открытая круглая полынья, но не в один десяток сажен ширины. Ее берега из топкого торфяного слоя, едва прикрывающего воду. Кто ступит на эту обманчивую почву,
нет тому спасенья. «Вадья»
как раз засосет его в бездну.
Глаза — ровно те незабудки, что рассеяны по чарусе, длинные пушистые ресницы, тонкие,
как уголь, черные брови… только губы бледноваты, и ни в лице, ни в полной, наливной груди, ни во всем стройном теле
нет ни кровинки.
Замечательно, что
как у поморов, так и у лесников
нет поверья, будто северное сияние предвещает войну или мор.
— А
какое ж тут поганство? — отвечал дядя Онуфрий. — Никакого поганства
нет. Сказано: «Всяк злак на службу человеком». Чего ж тебе еще?.. И табак Божья трава, и ее Господь создал на пользу,
как все иные древа, цветы и травы…
— Пошто не указать — укажем, — сказал дядя Онуфрий, — только не знаю,
как вы с волочками-то сладите. Не пролезть с ними сквозь лесину… Опять же, поди, дорогу-то теперь перемело, на Масленице все ветра дули, деревья-то, чай, обтрясло, снегу навалило… Да постойте, господа честные, вот я молодца одного кликну — он ту дорогу лучше всех знает… Артемушка! — крикнул дядя Онуфрий из зимницы. — Артем!.. погляди-ко на сани-то: проедут на Ялокшу аль
нет, да слезь, родной, ко мне не на долгое время…
— Да
как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А
как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов
нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
— А чтоб никому обиды не было, — решил дядя Онуфрий. — Теперича,
как до истинного конца дотолковались, оно и свято дело, и думы
нет ни себе, ни нам, и сомненья промеж нас никакого не будет. А не разберись мы до последней нитки, свара, пожалуй, в артели пошла бы, и это уж последнее дело… У нас все на согласе, все на порядках… потому — артель.
— Мало, — отвечал Артемий. — Там уж не такая работа. Почитай, и выгоды
нет никакой…
Как можно с артелью сравнять! В артели всем лучше: и сытней, и теплей, и прибыльней. Опять завсегда на людях… Артелью лесовать не в пример веселей, чем бродить одиночкой аль в двойниках.
— Нельзя в лесах иначе жить, — отвечал Стуколов. — С большой опаской здесь надо жить… потому глушь; верст на десять кругом никакого жилья
нет. А недобрых людей немало —
как раз пограбят… Старцы же здешние — народ пуганый.
Свет истинный везде, и в море далече, и во градах, и в весях, и
нет места ближе ко Христу-свету,
как в лесах да в пустынях, в вертепах и пропастях земных.
— А по
какому же еще? — быстро подхватил Стуколов и, слегка нахмурясь, строго взглянул на отца Михаила. —
Какие еще дела могут у тебя с Патапом Максимычем быть? Не службу у тебя в часовне будет он править… Других делов с ним
нет и быть не должно.
— Ах ты, любезненькой мой!.. Ах ты, кормилец наш! — восклицал отец Михаил, обнимая Патапа Максимыча и целуя его в плечи. — Пошли тебе, Господи, доброго здоровья и успеха во всех делах твоих за то, что памятуешь сира и убога… Ах ты, касатик мой!.. Да что это, право, мало ты погостил у нас. Проглянул,
как молодой месяц, глядь, ан уж и
нет его.
Коротенькой запиской отец с матерью
как будто говорили Сергею Андреичу: «Прими от родивших тебя тленное земное наследие, но за гробом
нет тебе части с нами.
Задумался Патап Максимыч. Не клеится у него в голове, чтоб отец Михаил стал обманом да плутнями жить, а он ведь тоже уверял… «Ну пущай Дюков, пущай Стуколов — кто их знает, может, и впрямь нечистыми делами занимаются, — раздумывал Патап Максимыч, — а отец-то Михаил?..
Нет, не можно тому быть… старец благочестивый, игумен домовитый…
Как ему на мошенстве стоять?..»
— А чего ради в ихнее дело обещал я идти? — вдруг вскрикнул Патап Максимыч. —
Как мне сразу не увидеть было ихнего мошенства?.. Затем я на Ветлугу ездил, затем и маету принимал… чтоб разведать про них, чтоб на чистую воду плутов вывести… А к тебе в город зачем бы приезжать?.. По золоту ты человек знающий, с кем же,
как не с тобой, размотать ихнюю плутню… Думаешь, верил им?.. Держи карман!..
Нет, друг, еще тот человек на свет не рожден, что проведет Патапа Чапурина.
Кто эти другие, не сказал Патап Максимыч. Вертелся на губах отец Михаил, но
как вспомнятся красноярские стерляди, почет, возданный в обители, молебный канон, баня липовая с калуфером — язык у Патапа Максимыча так и заморозит… «Возможно ль такого старца к пролазу Якимке приравнивать, к бездельнику Дюкову? — думал Патап Максимыч. — Обошли, плуты, честнаго игумна… Да
нет, постой, погоди — выведу я вас на свежую воду!..»
— Не сорвутся! — молвил Патап Максимыч. —
Нет, не сорвутся! А
как подумаешь про народ-от!.. — прибавил он, глубоко вздохнув и разваливаясь на диване. — Слабость-то
какая по людям пошла!..
— Ну, вот за этот за подарочек так оченно я благодарна, — молвила Марьюшка. — А то узорами-то у нас больно стало бедно, все старые да рваные… Да что ж ты, Фленушка, не рассказываешь,
как наши девицы у родителей поживают. Скучненько, поди: девиц под пару им
нет, все одни да одни.
— Батюшка, — скажет, бывало, ему, — сами вы у себя деньги отнимаете, — иной раз
какой бы можно оборот сделать, а
нет в наличности денег — дело и пропустишь… На ином деле можно бы такой барыш взять, что и пароход бы выстроили.
Пароходище
какой бы я тогда сляпал — понимаешь ты это аль
нет?..
—
Нет, тятенька.
Какая мне усталь? Не работа
какая.
—
Какие шутки! — на всю комнату крикнул Макар Тихоныч. — Никаких шуток
нет. Я, матушка, слава тебе Господи, седьмой десяток правдой живу, шутом сроду не бывал… Да что с тобой, с бабой, толковать — с родителем лучше решу… Слушай, Гаврила Маркелыч, плюнь на Евграшку, меня возьми в зятья — дело-то не в пример будет ладнее. Завтра же за Марью Гавриловну дом запишу, а опричь того пятьдесят тысяч капиталу чистоганом вручу… Идет, что ли?
Куда деваться двадцатипятилетней вдове, где приклонить утомленную бедами и горькими напастями голову?
Нет на свете близкого человека, одна
как перст, одна голова в поле, не с кем поговорить, не с кем посоветоваться. На другой день похорон писала к брату и матери Манефе, уведомляя о перемене судьбы, с ней толковала молодая вдова,
как и где лучше жить — к брату ехать не хотелось Марье Гавриловне, а одной жить не приходится. Сказала Манефа...
— Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие хотят? — молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: — Не худое дело, матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая — и,
как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней
нет.
Право,
нет ли уж тут
какого наваждения?
Вода, в которую он пущен, считается в простонародье целебною.], другая — напоить ее вином, наперед заморозив в нем живого рака, третья учила — деревянным маслом из лампадки всю ее вымазать, четвертая — накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что
нет ничего лучше,
как достать живую щуку, разрезать ее вдоль и обложить голову матушке, подпаливая рыбу богоявленской свечой.