Неточные совпадения
Сверх того, это
был его приятель душевный и кум — и вдруг его в солдаты, ради того
только, что он, Антон Васильев,
как сумб переметная, не сумел язык за зубами попридержать!
Ополчение, впрочем, дошло
только до Харькова,
как был заключен мир, и Головлев опять вернулся в Москву.
— Ну, тогда я уж совсем мат;
только одна роскошь у меня и осталась от прежнего великолепия — это табак! Я, брат,
как при деньгах
был, в день по четвертке Жукова выкуривал!
— Не помню. Кажется, что-то
было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел, а хоть убей — ничего не помню. Помню
только, что и деревнями шли, и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики —
как только Бог спас!
— Съел.
Только тошнило его после! Ромом вылечился. Две бутылки залпом
выпил —
как рукой сняло. А то еще один англичанин об заклад бился, что целый год одним сахаром питаться
будет.
— Ну, уж там
как хочешь разумей, а
только истинная это правда, что такое «слово»
есть. А то еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми, и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу не
будет.
И вот теперь он с нетерпением ждал приезда братьев. Но при этом он совсем не думал о том,
какое влияние
будет иметь этот приезд на дальнейшую его судьбу (по-видимому, он решил, что об этом и думать нечего), а загадывал
только, привезет ли ему брат Павел табаку и сколько именно.
Как за папеньку-то я шла, у него
только и
было, что Головлево, сто одна душа, да в дальних местах, где двадцать, где тридцать — душ с полтораста набралось!
Последовало минутное молчание. Порфирий Владимирыч готов
был ризы на себе разодрать, но опасался, что в деревне, пожалуй, некому починить их
будет; Павел Владимирыч,
как только кончилась «сказка» о благоприобретении, сейчас же опустился, и лицо его приняло прежнее апатичное выражение.
— Так вот я затем вас и призвала, — вновь начала Арина Петровна, — судите вы меня с ним, со злодеем!
Как вы скажете, так и
будет! Его осэдите — он
будет виноват, меня осэдите — я виновата
буду.
Только уж я себя злодею в обиду не дам! — прибавила она совсем неожиданно.
Арина Петровна умолкла и уставилась глазами в окно. Она и сама смутно понимала, что вологодская деревнюшка
только временно освободит ее от «постылого», что в конце концов он все-таки и ее промотает, и опять придет к ней, и что,
как мать, она не может отказать ему в угле, но мысль, что ее ненавистник останется при ней навсегда, что он, даже заточенный в контору,
будет, словно привидение, ежемгновенно преследовать ее воображение — эта мысль до такой степени давила ее, что она невольно всем телом вздрагивала.
— Теперь, брат, мне надолго станет! — сказал он, — табак у нас
есть, чаем и сахаром мы обеспечены,
только вина недоставало — захотим, и вино
будет! Впрочем, покуда еще придержусь — времени теперь нет, на погреб бежать надо! Не присмотри крошечку — мигом растащат! А видела, брат, она меня, видела, ведьма,
как я однажды около застольной по стенке пробирался. Стоит это у окна, смотрит, чай, на меня да думает: то-то я огурцов не досчитываюсь, — ан вот оно что!
Но напрасны
были все льстивые слова: Степан Владимирыч не
только не расчувствовался (Арина Петровна надеялась, что он ручку у ней поцелует) и не обнаружил раскаяния, но даже
как будто ничего не слыхал.
— Кажется,
было что-то, да не разобрал… Очень уж, бабушка, плотно отец дверь захлопнул. Жужжит — и
только. А потом дядя вдруг
как крикнет: «у-уй-дди!» Ну, я поскорей-поскорей, да и сюда!
Но так
как ошибка
была сделана бесповоротно, то переход от брюзжаний самодурства к покорности и льстивости приживалки составлял
только вопрос времени.
И действительно,
как только он поселился в Головлеве, так тотчас же создал себе такую массу пустяков и мелочей, которую можно
было не переставая переворачивать, без всякого опасения когда-нибудь исчерпать ее.
Говорили обо всем: о том,
какие прежде бывали урожаи и
какие нынче бывают; о том,
как прежде живали помещики и
как нынче живут; о том, что соль, что ли, прежде лучше
была, а
только нет нынче прежнего огурца.
Эти разговоры имели то преимущество, что текли,
как вода, и без труда забывались; следовательно, их можно
было возобновлять без конца с таким же интересом,
как будто они
только сейчас в первый раз пущены в ход.
— А
какой ласковый
был! — говорит он, — ничего, бывало, без позволения не возьмет. Бумажки нужно — можно, папа, бумажки взять? — Возьми, мой друг! Или не
будете ли, папа, такой добренький, сегодня карасиков в сметане к завтраку заказать? — Изволь, мой друг! Ах, Володя! Володя! Всем ты
был пайка,
только тем не пайка, что папку оставил!
— И
какой умный
был! Помню я такой случай. Лежит он в кори — лет не больше семи ему
было, —
только подходит к нему покойница Саша, а он ей и говорит: мама! мама! ведь правда, что крылышки
только у ангелов бывают? Ну, та и говорит: да,
только у ангелов. Отчего же, говорит, у папы,
как он сюда сейчас входил, крылышки
были?
В таком тоне разговор длился с полчаса, так что нельзя
было понять, взаправду ли отвечает Петенька или
только отделывается. Поэтому
как ни вынослив
был Иудушка относительно равнодушия своих детей, однако и он не выдержал и заметил...
Есть у него дело, которое может разрешиться
только здесь, в Головлеве, но такое это дело, что и невесть
как за него взяться.
Немного погодя Порфирий Владимирыч вышел, одетый весь в черном, в чистом белье, словно приготовленный к чему-то торжественному. Лицо у него
было светлое, умиленное, дышащее смирением и радостью,
как будто он сейчас
только «сподобился». Он подошел к сыну, перекрестил и поцеловал его.
Иудушка ничего не сказал.
Только можно
было заметить,
как дрогнули у него губы. И вслед за тем он, по обыкновению, начал шептать.
— Вот, маменька, и погодка у нас унялась, — начал Иудушка, —
какое вчера смятение
было, ан Богу стоило
только захотеть — вот у нас тишь да гладь да Божья благодать! так ли, друг мой?
С тех пор
как он заявил сомнение насчет принадлежности маменьке тарантаса (Иудушка соглашался внутренно, что тогда он
был виноват и заслуживал проклятия), воды утекло много; Арина Петровна смирилась, а Порфирий Владимирыч
только и думал об том,
как бы успокоить доброго друга маменьку.
—
Как не остаться!
Только законный наследник-то
был налицо!
Темперамент ее вовсе не отличался страстностью, а
только легко раздражался; материал же, который дало ей воспитание и с которым она собралась войти в трудовую жизнь,
был до такой степени несостоятелен, что не мог послужить основанием ни для
какой серьезной профессии.
Они вторгались за кулисы, бесцеремонно стучались в двери ее уборной, когда она
была еще полуодета, называли ее уменьшительными именами — и она смотрела на все это
как на простую формальность, род неизбежной обстановки ремесла, и спрашивала себя
только об том — «мило» или «не мило» выдерживает она в этой обстановке свою роль?
— Разумеется, вам лучше знать,
как над собой поступить, а
только мы
было думали, что вы к нам возворотитесь. Дом у нас теплый, просторный — хоть в горелки играй! очень хорошо покойница бабенька его устроила! Скучно сделалось — санки запряжем, а летом — в лес по грибы ходить можно!
На сей раз Иудушка обернулся, но лицо у него
было такое спокойное, елейное,
как будто он
только что, в созерцании божества, отложил всякое житейское попечение и даже не понимает, по
какому случаю могут тревожить его.
— Часто мы видим, что люди не
только впадают в грех мысленный, но и преступления совершают — и всё через недостаток ума. Плоть искушает, а ума нет — вот и летит человек в пропасть. И сладенького-то хочется, и веселенького, и приятненького, а в особенности ежели женский пол…
как тут без ума уберечись! А коли ежели у меня
есть ум, я взял канфарки или маслица; там потер, в другом месте подсыпал — смотришь, искушение-то с меня
как рукой сняло!
И вдруг,
только что начал он развивать мысль (к чаю в этот день
был подан теплый, свежеиспеченный хлеб), что хлеб бывает разный: видимый, который мы едими через это тело свое поддерживаем, и невидимый, духовный, который мы вкушаеми тем стяжаем себе душу,
как Евпраксеюшка самым бесцеремонным образом перебила его разглагольствия.
Евпраксеюшка
была одна, и слышно
было только,
как она, зевая, произносит: «Господи!
Но
только что он начал забываться на этой мысли,
только что начинал соображать, сколько в кадке может
быть огурцов и сколько следует, при самом широком расчете, положить огурцов на человека,
как опять в голове мелькнул луч действительности и разом перевернул вверх дном все его расчеты.
— Вот уж правду погорелковская барышня сказала, что страшно с вами. Страшно и
есть. Ни удовольствия, ни радости, одни
только каверзы… В тюрьме арестанты лучше живут. По крайности, если б у меня теперича ребенок
был — все бы я забаву
какую ни на
есть видела. А то на-тко!
был ребенок — и того отняли!
Порфирий Владимирыч при этом вступлении зеленеет от злости. Перед этим он
только что начал очень сложное вычисление — на
какую сумму он может продать в год молока, ежели все коровы в округе примрут, а у него одного, с Божьею помощью, не
только останутся невредимы, но даже
будут давать молока против прежнего вдвое. Однако, ввиду прихода Евпраксеюшки и поставленного ею вопроса о блинах, он оставляет свою работу и даже усиливается улыбнуться.
— Сюда! — шепчет Иудушка, — ишь у него лошадь-то!
как только жива! А покормить ее с месяц, другой — ничего животук
будет! Рубликов двадцать пять, а не то и все тридцать отдашь за нее.
— Да, брат,
было и ваше времечко! попраздновали, пожили! Всего
было у вас, и ржицы, и сенца, и картофельцу! Ну, да что уж старое поминать! я не злопамятен; я, брат, давно об жнеях позабыл,
только так, к слову вспомнилось! Так
как же ты говоришь, ржицы тебе понадобилось?
— Можно и четвертцу.
Только зараньше я тебе говорю: кусается, друг, нынче рожь, куда
как кусается! Так вот
как мы с тобой сделаем: я тебе шесть четверичков отмерить велю, а ты мне, через восемь месяцев, два четверичка приполнцу отдашь — так оно четвертца в аккурат и
будет! Процентов я не беру, а от избытка ржицей…
— А вот и имущество мое! — прибавила она, указывая на жиденький чемодан, — тут все: и родовое, и благоприобретенное! Иззябла я, Евпраксеюшка, очень иззябла! Вся я больна, ни одной косточки во мне не больной нет, а тут,
как нарочно, холодище… Еду, да об одном
только думаю: вот доберусь до Головлева, так хоть умру в тепле! Водки бы мне…
есть у вас?
Вызванное головлевской поездкой (после смерти бабушки Арины Петровны) сознание, что она «барышня», что у нее
есть свое гнездо и свои могилы, что не все в ее жизни исчерпывается вонью и гвалтом гостиниц и постоялых дворов, что
есть, наконец, убежище, в котором ее не настигнут подлые дыханья, зараженные запахом вина и конюшни, куда не ворвется тот «усатый», с охрипшим от перепоя голосом и воспаленными глазами (ах, что он ей говорил!
какие жесты в ее присутствии делал!), — это сознание улетучилось почти сейчас вслед за тем,
как только пропало из вида Головлево.
В столице же она
была мыслима не иначе,
как навязанная очень сильным покровительством, но и за всем тем от публики она, наверное, заслужила бы
только незавидное прозвище «арфистки».
Вся зима прошла в каком-то неслыханном чаду, Аннинька окончательно закружилась, и ежели по временам вспоминала об «сокровище», то
только для того, чтобы сейчас же мысленно присовокупить: «
Какая я, однако ж,
была дура!» Кукишев, под влиянием гордого сознания, что его идея насчет «крали» равного достоинства с Любинькой осуществилась, не
только не жалел денег, но, подстрекаемый соревнованием, выписывал непременно два наряда, когда Люлькин выписывал
только один, и ставил две дюжины шампанского, когда Люлькин ставил одну.
Забвенный, который подобно Кукишеву, мечтал,
как он
будет «понуждать» свою кралю прохаживаться с ним по маленькой,
как она сначала
будет жеманиться, а потом мало-помалу уступит,
был очень обижен, когда увидел, что школа уже пройдена сполна и что ему остается
только одна утеха: собирать приятелей и смотреть,
как Анютка «водку жрет».
В эту мрачную годину
только однажды луч света ворвался в существование Анниньки. А именно, трагик Милославский 10-й прислал из Самоварнова письмо, в котором настоятельно предлагал ей руку и сердце. Аннинька прочла письмо и заплакала. Целую ночь она металась,
была,
как говорится, сама не своя, но наутро послала короткий ответ: «Для чего? для того, что ли, чтоб вместе водку
пить?» Затем мрак сгустился пуще прежнего, и снова начался бесконечный подлый угар.
В конце концов постоянные припоминания старых умертвий должны
были оказать свое действие. Прошлое до того выяснилось, что малейшее прикосновение к нему производило боль. Естественным последствием этого
был не то испуг, не то пробуждение совести, скорее даже последнее, нежели первое. К удивлению, оказывалось, что совесть не вовсе отсутствовала, а
только была загнана и
как бы позабыта. И вследствие этого утратила ту деятельную чуткость, которая обязательно напоминает человеку о ее существовании.
Одним словом, с
какой стороны ни подойди, все расчеты с жизнью покончены. Жить и мучительно, и не нужно; всего нужнее
было бы умереть; но беда в том, что смерть не идет.
Есть что-то изменнически-подлое в этом озорливом замедлении умирания, когда смерть призывается всеми силами души, а она
только обольщает и дразнит…
— Слышала ты, что за всенощной сегодня читали? — спросил он, когда она, наконец, затихла, — ах,
какие это
были страдания! Ведь
только этакими страданиями и можно… И простил! всех навсегда простил!