Неточные совпадения
Да, это так. Даже руки мне порядком на прощанье
не пожал, а просто ручкой сделал, как будто говорил: «Готов я помочь, однако пора бы к
тебе, сахар медович, понять, что знакомство твое —
не ахти благостыня какая!» Я, конечно,
не буду уверять, что он именно так думал, но что он инстинктивно гак чувствовал и что именно это чувство сообщило его появлению ту печать торопливости, которая меня поразила, — в этом я нимало
не сомневаюсь.
— Чудак
ты! Сказано: погоди, ну, и годи, значит. Вот я себе сам, собственным движением, сказал: Глумов! нужно, брат, погодить! Купил табаку, гильзы — и шабаш. И
не объясняюсь. Ибо понимаю, что всякое поползновение к объяснению есть противоположное тому, что на русском языке известно под словом «годить».
— Будешь и к ранней обедне ходить, когда момент наступит, — осадил меня Глумов, — но
не об том речь, а вот я насчет горячего распоряжусь.
Тебе чего: кофею или чаю?
— А
ты не знаешь, чем этот буфет славится?
—
Не для того я напоминаю
тебе об этом, — продолжал он, — чтоб
ты именно в эту минуту молчал, а для того, что если
ты теперь сдерживать себя
не будешь, той в другое время язык обуздать
не сумеешь.
— Представляю, но все-таки
не могу
не сказать: восхищаться
ты можешь, но с таким расчетом, чтобы восхищение прошлым
не могло служить поводом для превратных толкований в смысле укора настоящему!
— А
ты, молодец, когда карты сдаешь, к усам-то их
не подноси! — без церемоний остановил его старик Молчалин и, обратившись к нам, прибавил: — Ах, господа, господа!
Когда же Глумов, с свойственною ему откровенностью, возражал: «а я так просто думаю, что
ты с… с…», то он и этого
не отрицал, а только с большею против прежнего торопливостью переносил лганье на другие предметы.
— По этикету-то ихнему следовало бы в ворованном фраке ехать, — сказал он мне, — но так как мы с
тобой до воровства еще
не дошли (это предполагалось впоследствии, как окончательный шаг для увенчания здания), то на первый раз
не взыщут, что и в ломбардной одеже пришли!
Хочется сказать ему:
не суда боюсь, но взора твоего неласкового!
не молнии правосудия приводят меня в отчаяние, а то, что
ты не удостаиваешь меня своею откровенностью!
— А
ты небось брезгаешь? Эх, Глумов, Глумов! много, брат, невест в полиции и помимо этой! Вот у подчаска тоже дочь подрастает: теперь-то
ты отворачиваешься, да как бы после
не довелось подчаска папенькой величать!
— И это —
не резон, потому что век больным быть нельзя.
Не поверят, доктора освидетельствовать пришлют — хуже будет. Нет, я вот что думаю: за границу на время надо удрать. Выкупные-то свидетельства у
тебя еще есть?
— Ну, хорошо,
не будем. А только я все-таки должен
тебе сказать: призови на помощь всю изворотливость своего ума, скажи, что у
тебя тетка умерла, что дела требуют твоего присутствия в Проплеванной, но… отклони! Нехорошо быть сыщиком, друг мой! В крайнем случае мы ведь и в самом деле можем уехать в твою Проплеванную и там ожидать, покуда об нас забудут. Только что мы там есть будем?
— Слушай, друг! — сказал он ласково, ободряя меня, — ежели
ты насчет вознаграждения беспокоишься, так
не опасайся! Онуфрий Петрович и теперь, и на будущее время
не оставит!
— Да нет же, стой! А мы только что об
тебе говорили, то есть
не говорили, а чувствовали: кого, бишь, это недостает? Ан
ты… вот он он! Слушай же: ведь и у меня до
тебя дело есть.
— Нет,
ты прежде скажи, а потом и я разговаривать буду. Потому что ежели это дело затеял, например, хозяин твоей мелочной лавочки, так напрасно мы будем и время попустому тратить. Я за сотенную марать себя
не намерен!
— Воля твоя, — сказал я Глумову, — а я ни под каким видом на"штучке"купца Парамонова
не женюсь. И, в крайнем случае, укажу на
тебя, как на более достойного.
— Да погоди же голову-то терять, — возразил Он мне спокойно, — ведь это еще
не последнее слово. Балалайкин женат — в этом, конечно, сомневаться нельзя; но разве
ты не чувствуешь, что тут сквозит какая-то тайна, которая, я уверен, в конце концов даст нам возможность выйти с честью из нашего положения.
Тем
не менее этот рояль так обрадовал меня, что я подбежал к нему, и если б
не удержал меня Глумов, то, наверное, сыграл бы первую фигуру кадрили на мотив"чижик! чижик! где
ты был?", которая в дни моей молодости так часто оглашала эти стены.
— А помнишь ли, как я однажды поднес
тебе рюмку водки, настоянную на воспламеняющих веществах, и как
ты потом чуть с ума
не сошел! — припомнил и я с своей стороны.
— А ведь мы сели совсем
не с тем, чтобы пронское вранье слушать, — сказал он. — Иван Иваныч!
ты, кажется, нам историю своих превращений обещал?
— Глумов! да неужто же
ты не помнишь? еще мы с
тобой соперничали:
ты утверждал, что вече происходило при солнечном восходе, а я — что при солнечном закате? А"крутые берега Волхова, медленно катившего мутные волны…"помнишь? А"золотой Рюриков шелом, на котором, играя, преломлялись лучи солнца"? Еще Аверкиев, изображая смерть Гостомысла, написал:"слезы тихо струились по челу его…" — неужто
не помнишь?
— Вот оно самое и есть. Хорошо, что мы спохватились скоро. Увидели, что
не выгорели наши радости, и,
не долго думая, вступили на стезю благонамеренности. Начали гулять, в еду ударились, папироски стали набивать, а рассуждение оставили. Потихоньку да полегоньку — смотрим, польза вышла. В короткое время так себя усовершенствовали, что теперь только сидим да глазами хлопаем. Кажется, на что лучше! а? как
ты об этом полагаешь?
Дикости, видишь
ты, в нас еще много; сидим дома, никого
не видим, папироски набиваем: разве настоящие благонамеренные люди так делают?
— Балалайкин!
не лги, а отвечай прямо:
ты женат? Балалайкин на минуту потерялся, так что даже солгать
не успел.
— Да
ты пойми, за какое дело
тебе их дают! — убеждал его Глумов, — разве труды какие-нибудь от
тебя потребуются! Съездишь до свадьбы раза два-три в гости — разве это труд?
тебя же напоят-накормят, да еще две-три золотушки за визит дадут — это
не в счет! Свадьба, что ли,
тебя пугает? так ведь и тут — разве настоящая свадьба будет?
— То, да
не то. В сущности-то оно, конечно, так, да как
ты прямо-то это выскажешь? Нельзя, мой друг, прямо сказать — перед иностранцами нехорошо будет — обстановочку надо придумать. Кругленько эту мысль выразить. Чтобы и ослушник знал, что его по голове
не погладят, да и принуждения чтобы заметно
не было. Чтобы, значит, без приказов, а так, будто всякий сам от себя благопристойность соблюдает.
"Нет, говорю,
не в магазин, а туда, в заднюю каморку к
тебе хочу взглянуть, как
ты там, каково поживаешь, каково прижимаешь… републик и все такое"…
Предложение это было сделано так искренно и, притом, с таким горячим участием, что Прудентов
не только
не обиделся, но, вместо ответа, простер к Глумову обе руки, вооруженные проектом устава. И мы вдруг, совершенно незаметно, начали с этой минуты говорить друг другу"
ты".
— Ан вот и
не отгадал! Водка — само собой, а помнишь об парамоновской"штучке"
ты нас просил? Ведь Балалайкин-то… со-гла-сил-ся!
— Ну, а
ты, Афанасий Семеныч! что
ты молчишь, приуныл? как будто благопристойность-то эта
не совсем
тебе по нутру?
— И даже как, я вам доложу! перешел он после того в другое ведомство, думает: хоть там
не выйдет ли чего к славе — и хоть
ты что хошь! Так в стыде и отошел в вечность!
—
Не желай, — сказал он, — во-первых, только тот человек истинно счастлив, который умеет довольствоваться скромною участью, предоставленною ему провидением, а во-вторых, нелегко, мой друг, из золотарей вышедши, на высотах балансировать! Хорошо, как у
тебя настолько характера есть, чтоб
не возгордиться и
не превознестись, но горе, ежели
ты хотя на минуту позабудешь о своем недавнем золотарстве! Волшебство, которое
тебя вознесло, — оно же и низвергнет
тебя! Иван Иваныч, правду я говорю?
— И труда большого нет, ежели политику как следует вести. Придет, например, начальство в департамент — встань и поклонись; к докладу
тебя потребует — явись; вопрос предложит — ответь, что нужно, а разговоров
не затевай. Вышел из департамента — позабудь. Коли видишь, что начальник по улице встречу идет, — зайди в кондитерскую или на другую сторону перебеги. Коли столкнешься с начальством в жилом помещении — отвернись, скоси глаза…
— Ну, какую
ты, например, трагедию из этого статского советника выжмешь? — пояснил он свою мысль, — любовь его — однообразная, почти беспричинная, следовательно, никаких данных ни для драматической экспозиции, ни для дальнейшей разработки
не представляет; прекращается она — тоже как-то чересчур уж просто и нелепо: толкачом! Ведь из этого матерьяла, хоть тресни, больше одного акта
не выкроишь!
— Глумов! да
ты вспомни только! Идет человек по улице, и вдруг — фюить! Ужели это
не трагедия?
Коли
ты никого
не трогаешь — и
тебя никто
не тронет; коли
ты ко всем с удовольствием — и к
тебе все с удовольствием.
— Да
ты и клубского-то повара
не знаешь ли?
— Слушай-ка! да
ты не служил ли в Взаимном Кредите, что коммерческие-то операции так хорошо знаешь?
— А вступление в квартиру означает вход в оную? Ах, голова! голова! разве законы так пишут? Это, братец,
не водевиль, где допускаются каламбуры, в роде:"начальник отделения — отдельная статья!"Это — устав!
Ты как? — обратился Глумов ко мне.
— Вот, видишь, как оно легко, коли внутренняя-то благопристойность у человека в исправности! А ежели в
тебе этого нет — значит,
ты сам виноват. Тут, брат, ежели и
не придется
тебе уснуть — на себя пеняй! Знаете ли, что я придумал, друзья? зачем нам квартиры наши на ключи запирать? Давайте-ка без ключей… мило, благородно!
— Так что, по правде-то, даже сказать
не можешь, родился
ты ли настоящим образом или так как-нибудь? — пошутил Глумов.
—
Ты говоришь: беседовать? То-то вот, по нынешнему времени, это
не лишнее ли?
— Да
ты бы, голубчик, ему пригрозил: по данной, мол, власти — в места
не столь отдаленные! — предложил Глумов.
—
Не дело
ты говоришь, Иван Тимофеич, — сказал он резонно, — во-первых, Балалайке уж двести рублей задано, а вовторых, у нас вперед так условлено, чтоб непременно быть двоеженству. А я вот что сделаю: сейчас к нему сам поеду, и
не я буду, если через двадцать минут на трензеле его сюда
не приведу.
Балалайкин был одет щегольски и смотрел почти прилично. Даже Иван Тимофеич его похвалил, сказавши: ну вот,
ты теперь себя оправдал! А невеста, прежде чем сесть за обед, повела его в будуар и показала шелковый голубой халат и расшитые золотом торжковские туфли, сказав: это — вам! Понятно, что после этого веселое выражение
не сходило с лица Балалайкина.
— Сиди тут, папаша, и
не скучай без меня! а я на
тебя, своего голубка, смотреть буду.