Неточные совпадения
И все спокойно сидят на неподвижных стульях,
а если
и встанут,
то пойдут по-человечески, по ровному, неподвижному полу, не боясь растянуться со всех ног
и не выделывая ногами разных гимнастических движений для сохранения равновесия.
—
А то кто же? Конечно, я! — весело отвечал старик, видимо любуясь своим племянником, очень походившим на покойного любимого брата адмирала. — Третьего дня встретился с управляющим морским министерством, узнал, что «Коршун» идет в дальний вояж [Моряки старого времени называли кругосветное путешествие дальним вояжем.],
и попросил… Хоть
и не люблю я за родных просить,
а за тебя попросил… Да… Спасибо министру, уважил просьбу.
И ты, конечно, рад, Володя?
—
А мы сперва прочтем каждый в одиночку,
а потом вечером за чаем вместе… Вы думаете,
и мне, старику, не жаль расставаться с ним? — прибавил он, понижая голос, — еще как жаль-то! Но я утешаю себя
тем, что моряку плавать надо,
и ему, нашему востроглазому, это на пользу.
Это было небольшое, стройное
и изящное судно 240 футов длины
и 35 футов ширины в своей середине, с машиной в 450 сил, с красивыми линиями круглой, подбористой кормы
и острого водореза
и с тремя высокими, чуть-чуть наклоненными назад мачтами, из которых две передние — фок —
и грот-мачты — были с реями [Реи — большие поперечные дерева, к которым привязываются паруса.]
и могли носить громадную парусность,
а задняя — бизань-мачта — была, как выражаются моряки, «голая»,
то есть без рей,
и на ней могли ставить только косые паруса.
Смолили ванты [Ванты — веревочная лестница, идущая от бортов к марсам
и от марсов выше, до верхушки мачты.], разбирали бухты [Бухта — длинный конец веревки, сложенной в несколько рядов.] веревок,
а двое маляров, подвешенные на беседках [Беседка — маленькая скамеечка вроде
тех, на которых красят стены городских домов.], красили толстую горластую дымовую трубу.
— То-то привыкать надо, ваше благородие, — проговорил, вздохнув, Ворсунька
и прибавил: —
а я пойду, барин… Антиллерист приказывал кипятку. Бриться, значит.
К восьми часам утра,
то есть к подъему флага
и гюйса [Гюйс — носовой флаг [на военных кораблях поднимается во время стоянки на якоре]. — Ред.], все —
и офицеры,
и команда в чистых синих рубахах — были наверху. Караул с ружьями выстроился на шканцах [Шканцы — часть палубы между грот-мачтой
и ютом.] с левой стороны. Вахтенный начальник, старший офицер
и только что вышедший из своей каюты капитан стояли на мостике,
а остальные офицеры выстроились на шканцах.
А время летело незаметно в этих обрывистых разговорах, недавних воспоминаниях, грустных взглядах
и вздохах.
И по мере
того как оно уходило, напоминая о себе боем колокола на баке, отбивающего склянки, лица провожавших все делались серьезнее
и грустнее,
а речи все короче
и короче.
Уже давно просвистали подвахтенных вниз,
и все офицеры, за исключением вахтенного лейтенанта, старшего штурмана
и вахтенного гардемарина, спустились вниз,
а Володя, переживая тяжелые впечатления недавней разлуки, ходил взад
и вперед по палубе в грустном настроении, полном какой-то неопределенно-жгучей
и в
то же время ласкающей тоски.
Но оно было еще где-то далеко-далеко,
а пока его охватывало сиротливое чувство юноши, почти мальчика, в первый раз оторванного от семьи
и лишенного
тех ласк, к которым он так привык.
Душа его в эту минуту мучительно требовала ласки
и участия,
а те, которые бы могли дать их, теперь уже разлучены с ним надолго.
— Смутная мысль в голову полезет.
А человеку, который ежели заскучит: первое дело работа. Ан — скука-то
и пройдет.
И опять же надо подумать
и то: мне нудно,
а другим, может, еще нуднее,
а ведь терпят… То-то
и есть, милый баринок, — убежденно прибавил матрос
и опять улыбнулся.
Володя ушел весьма довольный, что назначен в пятую вахту к
тому самому веселому
и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого же раза
и ему,
и всем Ашаниным.
А главное, он был рад, что назначен во время авралов состоять при капитане, в которого уже был влюблен.
—
И чтобы они не дрались,
а то срам…
— Не знаю, как другие, Василий Федорович,
а я… я… каюсь… не могу обещать, чтоб иной раз
и не
того… не употребил крепкого словечка! — проговорил старший офицер.
—
И вы увидите, какие будут у вас внимательные ученики!.. На днях я вам выдам запас азбук
и кое-какой запас народных книг… Каждый день час или полтора занятий, но, разумеется, никаких принуждений. Кто не захочет, — не приневоливайте,
а то это сделается принуждением
и… тогда все пропало… Кроме этих занятий, мы устроим еще чтение с глобусом… Нам надо смастерить большой глобус
и начертить на нем части света… Найдутся между вами мастера?
— Не забудьте, что быть специалистом-моряком еще недостаточно,
и что надо, кроме
того, быть
и образованным человеком… Тогда
и самая служба сделается интереснее
и осмысленнее,
и плавания полезными
и поучительными…
А ведь все мы, господа, питомцы одного
и того же морского корпуса, не можем похвалиться общим образованием. Все мы «учились чему-нибудь
и как-нибудь»… Не правда ли?
Что же касается до
того, чтобы не тронуть матроса,
то, несмотря на одобрение этого распоряжения в принципе многими, особенно, фельдшером
и писарем, большинство нашло, что, безусловно, исполнить такое приказание решительно невозможно
и что — как-никак,
а учить иной раз матроса надо, но, конечно, с опаской, не на глазах у начальства,
а в тайности, причем, по выражению боцмана Никифорова, бить следовало не зря,
а с «рассудком», чтобы не «оказывало» знаков
и не вышло каких-нибудь кляуз.
Ему казалось, что вот-вот кто-нибудь сорвется —
и если с конца,
то упадет в море,
а если с середины,
то на смерть разобьется на палубе.
— То-то учивали
и людей истязали, братец ты мой. Разве это по-божески? Разве от этого самого наш брат матрос не терпел
и не приходил в отчаянность?..
А, по-моему, ежели с матросом по-хорошему, так ты из него хоть веревки вей…
И был, братцы мои, на фрегате «Святый Егорий» такой случай, как одного самого отчаянного, можно сказать, матроса сделали человеком от доброго слова… При мне дело было…
— Это что — пьянствовал!.. Всякий матрос, ежели на берегу, любит погулять,
и нет еще в
том большого греха…
А он, кроме
того, что пьянствовал да пропивал, бывало, все казенные вещи, еще
и на руку был нечист… Попадался не раз…
А кроме
того, еще
и дерзничал…
— То-то
и есть. Отлежится в лазарете
и опять за свои дела… да еще куражится: меня, говорит, никакой бой не возьмет… Я, говорит, им покажу, каков я есть! Это он про капитана да про старшего офицера… Хорошо.
А старшим офицером у нас в
те поры был капитан-лейтенант Барабанов — может, слыхал, Аксютин?
А быть бы ему арестантом, если бы этого самого Барабанова не сменили в
те поры,
и не назначили к нам старшим офицером Ивана Иваныча Буткова…
После уж он мне объяснил, как с ним, можно сказать, первый раз во всю жизнь по-доброму заговорили,
а в
те поры, как его стали спрашивать, что ему старший офицер отчитывал, Егорка ничего не сказывал
и ровно какой-то потерянный целый день ходил.
А тот стоит
и вовсе ошалел, во все глаза смотрит, потому его почти никогда не отпускали на берег… знали, что пропьет с себя все или что-нибудь скрадет, что плохо лежит.
Море черно. Черно
и кругом на горизонте. Черно
и на небе, покрытом облаками.
А корвет, покачиваясь
и поклевывая носом, бежит себе, рассекая эту непроглядную
тьму, подгоняемый ровным свежим ветром, узлов по восьми. На корвете тишина. Только слышатся свист
и подвывание ветра в снастях да тихий гул моря
и всплески его о борта корвета.
По выходе, после двух дней стоянки, из Копенгагена ветер был все дни противный,
а потому «Коршун» прошел под парами
и узкий Зунд,
и богатый мелями Каттегат
и Скагерак, этот неприветливый
и нелюбимый моряками пролив между южным берегом Норвегии
и северо-западной частью Ютландии, известный своими неправильными течениями, бурными погодами
и частыми крушениями судов, особенно парусных, сносимых
то к скалистым норвежским берегам,
то к низким, окруженным отмелями берегам Ютландии.
И ему вдруг делается стыдно своего малодушного страха, когда вслед за этой мелькнувшей мыслью, охватившей смертельной тоской его молодую душу, нос «Коршуна», бывший на гребне переднего вала, уже стремительно опустился вниз,
а корма вздернулась кверху,
и водяная гора сзади, так напугавшая юношу, падает обессиленная, с бешенством разбиваясь о кормовой подзор,
и «Коршун» продолжает нырять в этих водяных глыбах,
то вскакивая на них,
то опускаясь, обдаваемый брызгами волн,
и отряхиваясь, словно гигантская птица, от воды.
— Ну, батенька, славного мало, — отвечал Степан Ильич. — Лучше бы было, если бы мы проскочили Немецкое море без шторма… Ишь ведь как валяет, — прибавил старый штурман, не чувствовавший сам никакого неудобства от
того, что «валяет»,
и уже ощущавший потребность выпить стакан-другой горячего чаю. — Здесь, батенька, преподлая качка… Наверное, многих укачала!
А вас не мутит?..
— Внизу разлимонит… Уж такая здесь толчея… Это не
то что океанская качка…
Та благородная качка, правильная
и даже приятная,
а эта самая что ни на есть подлая.
— То-то оно
и есть! — подтвердил Митрич
и после минуты молчания прибавил, обращаясь ко всем: — давечь, в ночь, как рифы брали, боцман хотел было искровянить одного матроса… Уже раз звезданул…
А около ардимарин случись… Не моги, говорит, Федотов, забижать матроса, потому, говорит, такой приказ капитанский вышел, чтобы рукам воли не давать.
Володя так же страдал теперь, как
и его сожитель по каюте,
и, не находя места, не зная, куда деваться, как избавиться от этих страданий, твердо решил, как только «Коршун» придет в ближайший порт, умолять капитана дозволить ему вернуться в Россию.
А если он не отпустит (хотя этот чудный человек должен отпустить),
то он убежит с корвета. Будь что будет!
Но корвет качало
и качало почти так же, как вчера,
а между
тем Ашанин не испытывал никакого неприятного ощущения.
Лондон положительно ошеломил его своей, несколько мрачной, подавляющей грандиозностью
и движением на улицах толпы куда-то спешивших людей, деловитых, серьезных
и с виду таких же неприветливых, как
и эти прокоптелые серые здания
и как самая погода: серая, пронизывающая, туманная, заставляющая зажигать газ на улицах
и в витринах магазинов чуть ли не с утра. Во все время пребывания в Лондоне Володя ни разу не видел солнца,
а если
и видел,
то оно казалось желтым пятном сквозь густую сетку дыма
и тумана.
Впечатлительного
и отзывчивого юношу слишком уже захватили
и заманчивая прелесть морской жизни с ее опасностями, закаляющими нервы, с ее борьбой со стихией, облагораживающей человека,
и жажда путешествий, расширяющих кругозор
и заставляющих чуткий ум задумываться
и сравнивать. Слишком возбуждена была его любознательность уже
и тем, что он видел,
а сколько предстоит еще видеть новых стран, новых людей, новую природу!
Таких «огней» на паровых судах во время хода три: на фор-марсе — белый огонь, на правой стороне, у носа судна, — зеленый огонь
и на левой стороне — красный огонь.] —
и «Коршуну»
то и дело приходилось «расходиться огнями» со встречными пароходами или лавирующими парусными судами
и подвигаться вперед не полным,
а средним или даже
и малым ходом.
—
И вовсе я не оскорбил матроса, ваше благородие. Это вы напрасно на меня! — обидчиво проговорил он. — Я, слава богу, сам из матросов
и матроса очень даже уважаю,
а не
то чтобы унизить его. Меня матросы любят, вот что я вам доложу!
Дорога была в высшей степени живописна
и в
то же время, чем выше,
тем более казалась опасной
и возбуждала у непривычных к таким горным подъемам нервное напряжение, особенно когда пришлось ехать узенькой тропинкой, по одной стороне которой шла отвесная гора,
а с другой — страшно взглянуть! — глубокая пропасть, откуда долетал глухой шум воды, бежавшей по каменьям.
На рейде стояло несколько парусных «купцов», которые зашли в Порто-Гранде, чтобы взять свежей провизии, налиться водой,
а то и просто для
того, чтобы «освежиться», выражаясь языком моряков,
то есть отдохнуть после длинного перехода.
А острова Зеленого мыса
тем и удобны, что лежат в полосе пассата
и как раз на перепутье большой океанской дороги, по которой ходили до открытия Суэзского канала (
а парусные суда
и до сих пор ходят) из Европы в Южную Америку, на мыс Доброй Надежды, в Австралию, в страны Дальнего Востока
и обратно.
Все правительства цивилизованных государств согласились преследовать эту торговлю,
и, в силу международной конвенции, Англия, Франция
и Северо-Американские штаты обязались высылать крейсера в подозрительные места для поимки негропромышленников. Кроме
того, каждое военное судно держав, подписавших конвенцию, имело полное право задерживать подобные суда
и отводить их в ближайшие порты. С пойманными расправлялись коротко: капитана
и помощников вешали,
а матросов приговаривали к каторжным работам.
Хотя вид этих черных, полуголых,
а то и почти голых «арапов», как называли негров матросы,
и возбуждал некоторые сомнения в
том, что они созданы по подобию божию
и вполне принадлежат к человеческой расе (были даже смелые попытки со стороны матроса Ковшикова, не без присущей ему отваги, приравнять негров не
то к обезьянам, не
то, прости господи, к бесхвостым чертям),
тем не менее, отношение к ним матросов было самое дружелюбное
и в некоторых случаях даже просто трогательное, свидетельствующее о терпимости
и о братском отношении простого русского человека ко всем людям, хотя бы они были «арапы» да еще сомнительного людского происхождения.
Предположения на баке о
том, что эти «подлецы арапы», надо полагать,
и змею,
и ящерицу,
и крысу, словом, всякую нечисть жрут, потому что их голый остров «хлебушки не родит», нисколько не помешали в
тот же вечер усадить вместе с собой ужинать
тех из «подлецов», которые были в большем рванье
и не имели корзин с фруктами,
а были гребцами на шлюпках или просто забрались на корвет поглазеть.
И надо было видеть, как радушно угощали матросы этих гостей.
А одного негра, необыкновенно симпатичного юношу, лет 17, который приехал в лохмотьях на корвет
и начал помогать матросам, без всякого вызова, тянуть какую-то снасть, улыбаясь при этом своими влажными на выкате глазами
и скаля из-за раскрытых толстых губ ослепительные зубы, —
того негра так матросы просто пригрели своим расположением,
и во все время стоянки корвета в Порто-Гранде этот негр Паоло, или «Павла», как перекрестили его матросы, целые дни проводил на корвете.
Жители в Порто-Гранде негры
и креолы, все, конечно, свободные
и христиане. Белых здесь, за исключением португальских властей, человек пятьдесят — англичан, португальцев
и тех, отечества которых не узнаешь; оно там, где можно нажить деньги. Англичане имеют здесь склады угля,
а остальные занимаются торговлей
и, разумеется, эксплуатируют жителей. В нескольких лавках хоть
и можно все достать, но все это лежалое
и очень дорогое.
—
А главная причина, что морской человек бога завсегда должон помнить. Вода — не сухая путь. Ты с ей не шути
и о себе много не полагай… На сухой пути человек больше о себе полагает,
а на воде — шалишь!
И по моему глупому рассудку выходит, милый баринок, что который человек на море бывал
и имеет в себе понятие,
тот беспременно должон быть
и душой прост,
и к людям жалостлив,
и умом рассудлив,
и смелость иметь, одно слово, как, примерно, наш «голубь», Василий Федорыч, дай бог ему здоровья!
—
А по
той причине, добрый барин, — отвечал Бастрюков, по обыкновению тихо улыбаясь
и лицом
и глазами, — что на море смерть завсегда на глазах.
—
А то как же?
И мне попадало, как другим… Бывало, на секунд, на другой запоздают матросы закрепить марсель, так он всех марсовых на бак,
а там уж известно — линьками бьют,
и без жалости, можно сказать, наказывали… Я марсовым был. Лют был капитан,
а все же
и над им правда верх взяла. Без эстого нельзя, чтобы правда не забрала силы…
а то вовсе бы житья людям не было, я так полагаю…
—
А то и случилось, что он понял свою ожесточенность на людей,
и его совесть зазрила…
Зачем совесть забыл?» Небось, не
то что человек,
а и зверь зря не кусается…