Неточные совпадения
— Да, вот растем, — сказала она ему, указывая главами на Кити, — и стареем. Tiny bear [Медвежонок] уже
стал большой! — продолжала Француженка смеясь и напомнила ему его шутку о трех барышнях, которых он называл тремя медведями из английской сказки. — Помните, вы бывало так
говорили?
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее уже было не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему
стало грустно.
Поговорив о своей старой гувернантке, о ее странностях, она спросила его о его жизни.
И она
стала говорить с Кити. Как ни неловко было Левину уйти теперь, ему всё-таки легче было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Кити, которая изредка взглядывала на него и избегала его взгляда. Он хотел встать, но княгиня, заметив, что он молчит, обратилась к нему.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, — то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже
стали говорить, что это есть сила неизвестная.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем
говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы
становятся, сердятся, как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него
становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она
говорила то, что не раз думала, — иначе бы это не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче
стало.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать на бал, укладывала его, ей
стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни
говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
— Я нездоров, я раздражителен
стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне
говоришь о Сергей Иваныче и его
статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может писать о справедливости человек, который ее не знает? Вы читали его
статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
Но это
говорили его вещи, другой же голос в душе
говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и
стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
«
Стало быть, не зачем
говорить?
— Право, я здорова, maman. Но если вы хотите ехать, поедемте! — сказала она и, стараясь показать, что интересуется предстоящей поездкой,
стала говорить о приготовлениях к отъезду.
— У меня нет никакого горя, —
говорила она успокоившись, — но ты можешь ли понять, что мне всё
стало гадко, противно, грубо, и прежде всего я сама. Ты не можешь себе представить, какие у меня гадкие мысли обо всем.
— И мне то же
говорит муж, но я не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши не
говорили, мы бы видели то, что есть, а Алексей Александрович, по моему, просто глуп. Я шопотом
говорю это… Не правда ли, как всё ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я всё искала и находила, что я сама глупа, не видя его ума; а как только я сказала: он глуп, но шопотом, — всё так ясно
стало, не правда ли?
Оглянув жену и Вронского, он подошел к хозяйке и, усевшись зa чашкой чая,
стал говорить своим неторопливым, всегда слышным голосом, в своем обычном шуточном тоне, подтрунивая над кем-то.
— Я всегда удивляюсь ясности и точности выражений вашего мужа, — сказала она. — Самые трансцендентные понятия
становятся мне доступны, когда он
говорит.
Пока седлали лошадь, Левин опять подозвал вертевшегося на виду приказчика, чтобы помириться с ним, и
стал говорить ему о предстоящих весенних работах и хозяйственных планах.
Левин презрительно улыбнулся. «Знаю, — подумал он, — эту манеру не одного его, но и всех городских жителей, которые, побывав раза два в десять лет в деревне и заметив два-три слова деревенские, употребляют их кстати и некстати, твердо уверенные, что они уже всё знают. Обидной,
станет 30 сажен.
Говорит слова, а сам ничего не понимает».
— Но не будем
говорить. Извини меня, пожалуйста, если я был груб с тобой, — сказал Левин. Теперь, высказав всё, он опять
стал тем, каким был поутру. — Ты не сердишься на меня, Стива? Пожалуйста, не сердись, — сказал он и улыбаясь взял его за руку.
— Да он и не знает, — сказала она, и вдруг яркая краска
стала выступать на ее лицо; щеки, лоб, шея ее покраснели, и слезы стыда выступили ей на глаза. — Да и не будем
говорить об нем.
«Да, может быть, и это неприятно ей было, когда я подала ему плед. Всё это так просто, но он так неловко это принял, так долго благодарил, что и мне
стало неловко. И потом этот портрет мой, который он так хорошо сделал. А главное — этот взгляд, смущенный и нежный! Да, да, это так! — с ужасом повторила себе Кити. — Нет, это не может, не должно быть! Он так жалок!»
говорила она себе вслед за этим.
Левин Взял косу и
стал примериваться. Кончившие свои ряды, потные и веселые косцы выходили один зa другим на дорогу и, посмеиваясь, здоровались с барином. Они все глядели на него, но никто ничего не
говорил до тех пор, пока вышедший на дорогу высокий старик со сморщенным и безбородым лицом, в овчинной куртке, не обратился к нему.
Теперь, в уединении деревни, она чаще и чаще
стала сознавать эти радости. Часто, глядя на них, она делала всевозможные усилия, чтоб убедить себя, что она заблуждается, что она, как мать, пристрастна к своим детям; всё-таки она не могла не
говорить себе, что у нее прелестные дети, все шестеро, все в равных родах, но такие, какие редко бывают, — и была счастлива ими и гордилась ими.
«Он рассердится и не
станет вас слушать»,
говорили они.
— Ну да, ведь вы сами
говорите, Иван лучше
стал за скотиной ходить.
Левин слушал и придумывал и не мог придумать, что сказать. Вероятно, Николай почувствовал то же; он
стал расспрашивать брата о делах его; и Левин был рад
говорить о себе, потому что он мог
говорить не притворяясь. Он рассказал брату свои планы и действия.
― Да я тебе
говорю, что это не имеет ничего общего. Они отвергают справедливость собственности, капитала, наследственности, а я, не отрицая этого главного стимула (Левину было противно самому, что он употреблял такие слова, но с тех пор, как он увлекся своею работой, он невольно
стал чаще и чаще употреблять нерусские слова), хочу только регулировать труд.
Как ни старался потом Левин успокоить брата, Николай ничего не хотел слышать,
говорил, что гораздо лучше разъехаться, и Константин видел, что просто брату невыносима
стала жизнь.
― Он копошится и приговаривает по-французски скоро-скоро и, знаешь, грассирует: «Il faut le battre le fer, le broyer, le pétrir…» [«Надо ковать железо, толочь его, мять…»] И я от страха захотела проснуться, проснулась… но я проснулась во сне. И
стала спрашивать себя, что это значит. И Корней мне
говорит: «родами, родами умрете, родами, матушка»… И я проснулась…
— Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, —
говорила она шопотом. — ему так жалко
стало ее, что он остался и
стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
Ему не нужно было
говорить этого. Дарья Александровна поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей
стало жалко его, и вера в невинность ее друга поколебалась в ней.
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого
говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело
стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
— Ах, я очень рада! — отвечала Бетси, тотчас же поняв, что он
говорит про Анну. И, вернувшись в залу, они
стали в углу. — Он уморит ее, — сказала Бетси значительным шопотом. — Это невозможно, невозможно…
Вронскому было сначала неловко за то, что он не знал и первой
статьи о Двух Началах, про которую ему
говорил автор как про что-то известное.
Но потом, когда Голенищев
стал излагать свои мысли и Вронский мог следить за ним, то, и не зная Двух Начал, он не без интереса слушал его, так как Голенищев
говорил хорошо.
Чем дальше он
говорил, тем больше у него разгорались глаза, тем поспешнее он возражал мнимым противникам, и тем тревожнее и оскорбленнее
становилось выражение его лица.
Она и про себя рассказывала и про свою свадьбу, и улыбалась, и жалела, и ласкала его, и
говорила о случаях выздоровления, и всё выходило хорошо;
стало быть, она знала.
После помазания больному
стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и
говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Он опять
стал садиться, кашлять,
стал опять есть,
стал говорить и опять перестал
говорить о смерти, опять
стал выражать надежду на выздоровление и сделался еще раздражительнее и мрачнее, чем прежде.
«Эта холодность — притворство чувства, —
говорила она себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я
стану покоряться им! Ни за что! Она хуже меня. Я не лгу по крайней мере». И тут же она решила, что завтра же, в самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей, будет обманывать, но во что бы ни
стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
— Мне муж рассказал… Она оскорбила Каренину. Муж ее через ложу
стал говорить с ней, а Картасова сделала ему сцену. Она,
говорят, громко сказала что-то оскорбительное и вышла.
— Мне жалко, что я расстроил ваше женское царство, — сказал он, недовольно оглянув всех и поняв, что
говорили о чем-то таком, чего бы не
стали говорить при нем.
— Но ты одно скажи мне: было в его тоне неприличное, нечистое, унизительно-ужасное? —
говорил он,
становясь пред ней опять в ту же позу, с кулаками пред грудью, как он тогда ночью стоял пред ней.
Обойдя творило, из которого рабочие набирали известку, он остановился с архитектором и что-то горячо
стал говорить.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается
говорить с нею, промелькнули у нее в голове: «он
станет просить меня переехать к ним гостить с детьми, и я должна буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг для Анны… Или не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может быть, о Кити, о том, что он чувствует себя виноватым?» Она предвидела всё только неприятное, но не угадала того, о чем он хотел
говорить с ней.
Анна взяла своими красивыми, белыми, покрытыми кольцами руками ножик и вилку и
стала показывать. Она, очевидно, видела, что из ее объяснения ничего не поймется; но, зная, что она
говорит приятно и что руки ее красивы, она продолжала объяснение.
Дарья Александровна не возражала. Она вдруг почувствовала, что
стала уж так далека от Анны, что между ними существуют вопросы, в которых они никогда не сойдутся и о которых лучше не
говорить.
Тогда один маленький, очень молодой на вид, но очень ядовитый господин
стал говорить, что губернскому предводителю, вероятно, было бы приятно дать отчет в суммах и что излишняя деликатность членов комиссии лишает его этого нравственного удовлетворения.
— Да ведь позвольте! Они на
статье основываются, —
говорили в другой группе, — жена должна быть записана дворянкой.
— А чорта мне в
статье! Я
говорю по душе. На то благородные дворяне. Имей доверие.