Неточные совпадения
Но каждый раз в бричке мы находим гору вместо сидения,
так что никак не можем понять, как все это было уложено накануне и как теперь мы будем сидеть; особенно один ореховый чайный ящик
с треугольной крышкой, который отдают к нам в бричку и ставят под меня, приводит меня в сильнейшее негодование.
Русая голова
с красным лицом и рыжеватой бородкой на минуту высовывается из-под рогожи, равнодушно-презрительным взглядом окидывает нашу бричку и снова скрывается — и мне приходят мысли, что, верно, эти извозчики не знают, кто мы
такие и откуда и куда едем?..
— Василий, — говорю я, когда замечаю, что он начинает удить рыбу на козлах, — пусти меня на козлы, голубчик. — Василий соглашается. Мы переменяемся местами: он тотчас же начинает храпеть и разваливается
так, что в бричке уже не остается больше ни для кого места; а передо мной открывается
с высоты, которую я занимаю, самая приятная картина: наши четыре лошади, Неручинская, Дьячок, Левая коренная и Аптекарь, все изученные мною до малейших подробностей и оттенков свойств каждой.
Вот уж запахло деревней — дымом, дегтем, баранками, послышались звуки говора, шагов и колес; бубенчики уже звенят не
так, как в чистом поле, и
с обеих сторон мелькают избы,
с соломенными кровлями, резными тесовыми крылечками и маленькими окнами
с красными и зелеными ставнями, в которые кое-где просовывается лицо любопытной бабы.
Тревожные чувства тоски и страха увеличивались во мне вместе
с усилением грозы, но когда пришла величественная минута безмолвия, обыкновенно предшествующая разражению грозы, чувства эти дошли до
такой степени, что, продолжись это состояние еще четверть часа, я уверен, что умер бы от волнения.
Косой дождь, гонимый сильным ветром, лил как из ведра;
с фризовой спины Василья текли потоки в лужу мутной воды, образовавшуюся на фартуке. Сначала сбитая катышками пыль превратилась в жидкую грязь, которую месили колеса, толчки стали меньше, и по глинистым колеям потекли мутные ручьи. Молния светила шире и бледнее, и раскаты грома уже были не
так поразительны за равномерным шумом дождя.
Так обаятелен этот чудный запах леса после весенней грозы, запах березы, фиалки, прелого листа, сморчков, черемухи, что я не могу усидеть в бричке, соскакиваю
с подножки, бегу к кустам и, несмотря на то, что меня осыпает дождевыми каплями, рву мокрые ветки распустившейся черемухи, бью себя ими по лицу и упиваюсь их чудным запахом.
— Нет, ты уж не
такая, как прежде, — продолжал я, — прежде видно было, что ты во всем
с нами заодно, что ты нас считаешь как родными и любишь
так же, как и мы тебя, а теперь ты стала
такая серьезная, удаляешься от нас…
— Ведь не всегда же мы будем жить вместе, — отвечала Катенька, слегка краснея и пристально вглядываясь в спину Филиппа. — Маменька могла жить у покойницы вашей маменьки, которая была ее другом; а
с графиней, которая, говорят,
такая сердитая, еще, бог знает, сойдутся ли они? Кроме того, все-таки когда-нибудь да мы разойдемся: вы богаты — у вас есть Петровское, а мы бедные — у маменьки ничего нет.
«Что ж
такое, что мы богаты, а они бедны? — думал я, — и каким образом из этого вытекает необходимость разлуки? Отчего ж нам не разделить поровну того, что имеем?» Но я понимал, что
с Катенькой не годится говорить об этом, и какой-то практический инстинкт, в противность этим логическим размышлениям, уже говорил мне, что она права и что неуместно бы было объяснять ей свою мысль.
Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни, вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другой, неизвестной еще стороной?
Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия,
с которого я и считаю начало моего отрочества.
Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего
с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения, я и прежде знал все это; но знал не
так, как я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал.
Когда я глядел на деревни и города, которые мы проезжали, в которых в каждом доме жило, по крайней мере,
такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые
с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как я привык видеть это в Петровском, но не удостоивали нас даже взглядом, мне в первый раз пришел в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? и из этого вопроса возникли другие: как и чем они живут, как воспитывают своих детей, учат ли их, пускают ли играть, как наказывают? и т. д.
При первом свидании
с бабушкой, когда я увидал ее худое, морщинистое лицо и потухшие глаза, чувство подобострастного уважения и страха, которые я к ней испытывал, заменились состраданием; а когда она, припав лицом к голове Любочки, зарыдала
так, как будто перед ее глазами был труп ее любимой дочери, даже чувством любви заменилось во мне сострадание.
Карл Иваныч, которого бабушка называла дядькой и который вдруг, бог знает зачем, вздумал заменить свою почтенную, знакомую мне лысину рыжим париком
с нитяным пробором почти посередине головы, показался мне
так странен и смешон, что я удивлялся, как мог я прежде не замечать этого.
Такое убеждение, может быть, и ложное, внушало мне самолюбие, страдавшее при каждом столкновении
с ним.
Володя взял меня за руку и хотел оттащить от стола; но я уже был раздражен до последней степени: схватил стол за ножку и опрокинул его. «
Так вот же тебе!» — и все фарфоровые и хрустальные украшения
с дребезгом полетели на пол.
Иногда, притаившись за дверью, я
с тяжелым чувством зависти и ревности слушал возню, которая поднималась в девичьей, и мне приходило в голову: каково бы было мое положение, ежели бы я пришел на верх и,
так же как Володя, захотел бы поцеловать Машу? что бы я сказал
с своим широким носом и торчавшими вихрами, когда бы она спросила у меня, чего мне нужно?
Так как Карл Иваныч не один раз, в одинаковом порядке, одних и тех же выражениях и
с постоянно неизменяемыми интонациями, рассказывал мне впоследствии свою историю, я надеюсь передать ее почти слово в слово: разумеется, исключая неправильности языка, о которой читатель может судить по первой фразе.
С одной стороны, он
с слишком живым чувством и методическою последовательностью, составляющими главные признаки правдоподобности, рассказывал свою историю, чтобы можно было не верить ей;
с другой стороны, слишком много было поэтических красот в его истории;
так что именно красоты эти вызывали сомнения.
— Папенька! — я сказал, — не говорите
так, что «у вас был один сын, и вы
с тем должны расстаться», у меня сердце хочет выпрыгнуть, когда я этого слышу. Брат Johann не будет служить — я буду Soldat!.. Карл здесь никому не нужен, и Карл будет Soldat.
Я
так увлекся перечитыванием незнакомого мне урока, что послышавшийся в передней стук снимания калош внезапно поразил меня. Едва успел я оглянуться, как в дверях показалось рябое, отвратительное для меня лицо и слишком знакомая неуклюжая фигура учителя в синем застегнутом фраке
с учеными пуговицами.
В то время как Володя отвечал ему
с свободой и уверенностью, свойственною тем, кто хорошо знает предмет, я без всякой цели вышел на лестницу, и
так как вниз нельзя мне было идти, весьма естественно, что я незаметно для самого себя очутился на площадке.
Мне нечего было терять, я прокашлялся и начал врать все, что только мне приходило в голову. Учитель молчал, сметая со стола пыль перышком, которое он у меня отнял, пристально смотрел мимо моего уха и приговаривал: «Хорошо-с, очень хорошо-с». Я чувствовал, что ничего не знаю, выражаюсь совсем не
так, как следует, и мне страшно больно было видеть, что учитель не останавливает и не поправляет меня.
Детское чувство безусловного уважения ко всем старшим, и в особенности к папа, было
так сильно во мне, что ум мой бессознательно отказывался выводить какие бы то ни было заключения из того, что я видел. Я чувствовал, что папа должен жить в сфере совершенно особенной, прекрасной, недоступной и непостижимой для меня, и что стараться проникать тайны его жизни было бы
с моей стороны чем-то вроде святотатства.
В
такие минуты, когда мысль не обсуживает вперед каждого определения воли, а единственными пружинами жизни остаются плотские инстинкты, я понимаю, что ребенок, по неопытности, особенно склонный к
такому состоянию, без малейшего колебания и страха,
с улыбкой любопытства, раскладывает и раздувает огонь под собственным домом, в котором спят его братья, отец, мать, которых он нежно любит.
Он сказал это
так громко, что все слышали его слова. Кровь
с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила
с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St.-Jérôme, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось
так дурно, что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его.
«Я, кажется, не забывал молиться утром и вечером,
так за что же я страдаю?» Положительно могу сказать, что первый шаг к религиозным сомнениям, тревожившим меня во время отрочества, был сделан мною теперь, не потому, чтобы несчастие побудило меня к ропоту и неверию, но потому, что мысль о несправедливости провидения, пришедшая мне в голову в эту пору совершенного душевного расстройства и суточного уединения, как дурное зерно, после дождя упавшее на рыхлую землю,
с быстротой стало разрастаться и пускать корни.
Разве тебе не хорошо
так?» — «Нет мне очень хорошо, но ты не можешь щекотать меня, и я не могу целовать твоих рук…» — «Не надо этого, здесь и
так прекрасно», — говорит она, и я чувствую, что точно прекрасно, и мы вместе
с ней летим все выше и выше.
— Да, мой милый, — сказала она после довольно продолжительного молчания, во время которого она осмотрела меня
с ног до головы
таким взглядом, что я не знал, куда девать свои глаза и руки, — могу сказать, что вы очень цените мою любовь и составляете для меня истинное утешение.
Когда я проснулся, было уже очень поздно, одна свечка горела около моей кровати, и в комнате сидели наш домашний доктор, Мими и Любочка. По лицам их заметно было, что боялись за мое здоровье. Я же чувствовал себя
так хорошо и легко после двенадцатичасового сна, что сейчас бы вскочил
с постели, ежели бы мне не неприятно было расстроить их уверенность в том, что я очень болен.
Преграда эта сделала то, что прежде довольно хладнокровный и небрежный в обращении Василий вдруг влюбился в Машу, влюбился
так, как только способен на
такое чувство дворовый человек из портных, в розовой рубашке и
с напомаженными волосами.
Как бы ей пристало сидеть в гостиной, в чепчике
с розовыми лентами и в малиновом шелковом капоте, не в
таком, какой у Мими, а какой я видел на Тверском бульваре.
Долго я смотрел на Машу, которая, лежа на сундуке, утирала слезы своей косынкой, и, всячески стараясь изменять свой взгляд на Василья, я хотел найти ту точку зрения,
с которой он мог казаться ей столь привлекательным. Но, несмотря на то, что я искренно сочувствовал ее печали, я никак не мог постигнуть, каким образом
такое очаровательное создание, каким казалась Маша в моих глазах, могло любить Василья.
Такого рода глубокий след оставила в моей душе мысль о пожертвовании своего чувства в пользу счастья Маши, которое она могла найти только в супружестве
с Васильем.
Едва ли мне поверят, какие были любимейшие и постояннейшие предметы моих размышлений во время моего отрочества, —
так они были несообразны
с моим возрастом и положением. Но, по моему мнению, несообразность между положением человека и его моральной деятельностью есть вернейший признак истины.
Отчего же
с другой стороны нету
такой же черты?
Это рассуждение, казавшееся мне чрезвычайно новым и ясным и которого связь я
с трудом могу уловить теперь, — понравилось мне чрезвычайно, и я, взяв лист бумаги, вздумал письменно изложить его, но при этом в голову мою набралась вдруг
такая бездна мыслей, что я принужден был встать и пройтись по комнате.
Володя возвращается. Все
с нетерпением спрашивают его: «Что? хорошо? сколько?», но уже по веселому лицу его видно, что хорошо. Володя получил пять. На другой день
с теми же желаниями успеха и страхом провожают его, и встречают
с тем же нетерпением и радостию.
Так проходит девять дней. На десятый день предстоит последний, самый трудный экзамен — закона божьего, все стоят у окна и еще
с большим нетерпением ожидают его. Уже два часа, а Володи нет.
Он обедает, однако, регулярно дома и после обеда по-прежнему усаживается в диванной и о чем-то вечно таинственно беседует
с Катенькой; но сколько я могу слышать — как не принимающий участия в их разговорах, — они толкуют только о героях и героинях прочитанных романов, о ревности, о любви; и я никак не могу понять, что они могут находить занимательного в
таких разговорах и почему они
так тонко улыбаются и горячо спорят.
Я
с тем же искренним чувством любви и уважения целую его большую белую руку, но уже позволяю себе думать о нем, обсуживать его поступки, и мне невольно приходят о нем
такие мысли, присутствие которых пугает меня.
Когда Любочка сердилась и говорила: «целый век не пускают», это слово целый век, которое имела тоже привычку говорить maman, она выговаривала
так, что, казалось, слышал ее, как-то протяжно: це-е-лый век; но необыкновеннее всего было это сходство в игре ее на фортепьяно и во всех приемах при этом: она
так же оправляла платье,
так же поворачивала листы левой рукой сверху,
так же
с досады кулаком била по клавишам, когда долго не удавался трудный пассаж, и говорила: «ах, бог мой!», и та же неуловимая нежность и отчетливость игры, той прекрасной фильдовской игры,
так хорошо названной jeu perlé, [блистательной игрой (фр.).] прелести которой не могли заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.
Но характер, гордое и церемонное обращение ее со всеми домашними, а в особенности
с папа, нисколько не изменились; она точно
так же растягивает слова, поднимает брови и говорит: «Мой милый».
Князь Нехлюдов поразил меня
с первого раза как своим разговором,
так и наружностью. Но несмотря на то, что в его направлении я находил много общего
с своим — или, может быть, именно поэтому, — чувство, которое он внушил мне, когда я в первый раз увидал его, было далеко не приязненное.
— Я вам это докажу. Отчего мы самих себя любим больше других?.. Оттого, что мы считаем себя лучше других, более достойными любви. Ежели бы мы находили других лучше себя, то мы бы и любили их больше себя, а этого никогда не бывает. Ежели и бывает, то все-таки я прав, — прибавил я
с невольной улыбкой самодовольствия.
Похвала
так могущественно действует не только на чувство, но и на ум человека, что под ее приятным влиянием мне показалось, что я стал гораздо умнее, и мысли одна за другой
с необыкновенной быстротой набирались мне в голову.
—
Так отчего же вы ушли от Володи? Ведь мы давно
с вами не рассуждали. А уж я
так привык, что мне как будто чего-то недостает.
— Знаете, отчего мы
так сошлись
с вами, — сказал он, добродушным и умным взглядом отвечая на мое признание, — отчего я вас люблю больше, чем людей,
с которыми больше знаком и
с которыми у меня больше общего? Я сейчас решил это. У вас есть удивительное, редкое качество — откровенность.