Неточные совпадения
В доме
еще как будто чувствовалась смерть; печаль
и ужас смерти стояли в воздухе.
Сергей же Михайлыч был человек уже немолодой, высокий, плотный
и, как мне казалось, всегда веселый; но, несмотря на то, эти слова мамаши запали мне в воображение,
и еще шесть лет тому назад, когда мне было одиннадцать лет
и он говорил мне ты, играл со мной
и прозвал меня девочка-фиялка, я не без страха иногда спрашивала себя, что я буду делать, ежели он вдруг захочет жениться на мне?
Он взял своею большою рукой меня за руку
и пожал так крепко, честно, только что не больно. Я думала, что он поцелует мою руку,
и нагнулась было к нему, но он
еще раз пожал мне руку
и прямо в глаза посмотрел своим твердым
и веселым взглядом.
Вечером Катя села разливать чай на старое место в гостиной, как это бывало при мамаше; мы с Соней сели около нее; старый Григорий принес ему
еще бывшую папашину отыскавшуюся трубку,
и он, как
и в старину, стал ходить взад
и вперед по комнате.
— А как бы вам теперь хорошо было бы с ним! — проговорил он, тихо
и задумчиво глядя на мою голову выше моих глаз. — Я очень любил вашего отца! — прибавил он
еще тише,
и мне показалось, что глаза его стали блестящее.
Он рассказывал мне про моего отца, про то, как он сошелся с ним, как они весело жили когда-то, когда
еще я сидела за книгами
и игрушками;
и отец мой в его рассказах в первый раз представлялся мне простым
и милым человеком, каким я не знала его до сих пор.
— Да
еще как отжил, — продолжал он, — только сидеть
и хочется. А чтоб жениться, надо другое. Вот спросите-ка у нее, — прибавил он, головой указывая на меня. — Вот этих женить надо. А мы с вами будем на них радоваться.
Ближайший замолк, как будто прислушался на минуту,
и еще резче
и напряженнее залился пересыпчатою звонкою трелью.
Мне
еще больше показалось теперь, что я огорчила его,
и стало жалко. Мы с Катей проводили его до крыльца
и постояли на дворе, глядя по дороге, по которой он скрылся. Когда затих уже топот его лошади, я пошла кругом на террасу
и опять стала смотреть в. сад,
и в росистом тумане, в котором стояли ночные звуки, долго
еще видела
и слышала все то, что хотела видеть
и слышать.
Но, несмотря на все его старанье постоянно быть наравне со мною, я чувствовала, что за тем, что я понимала в нем, оставался
еще целый чужой мир, в который он не считал нужным впускать меня,
и это-то сильнее всего поддерживало во мне уважение
и притягивало к нему.
И когда я поняла это, во мне действительно не осталось
и тени кокетства нарядов, причесок, движений; но зато явилось, белыми нитками шитое, кокетство простоты, в то время как я
еще не могла быть проста.
Я знала, что он любит меня, — как ребенка или как женщину, я
еще не спрашивала себя; я дорожила этою любовью,
и, чувствуя, что он считает меня самою лучшею девушкою в мире, я не могла не желать, чтоб этот обман оставался в нем.
И удивительно, мне подумалось, каким необыкновенным чутьем угадывала я тогда все то, что хорошо
и что надо бы любить; хотя я тогда
еще решительно не знала, что хорошо
и что надо любить.
Я поняла все самоотвержение
и преданность этого любящего созданья, поняла все, чем я обязана ей;
и еще больше стала любить ее.
Но Катя могла тоже думать о сне
и даже, притворяясь сердитою, прогоняла меня, бывало, с своей постели
и засыпала; а я долго
еще перебирала все то, чем я так счастлива.
День был жаркий, безветренный, парило, тучи срастались
и чернели,
и с утра
еще собиралась гроза.
— Ну, как же вы не фиялка, — сказал он мне все
еще тихо, хотя некого уже было бояться разбудить, — как только подошел к вам после всей этой пыли, жару, трудов, так
и запахло фиялкой.
И не душистою фиялкой, а знаете, этою первою, темненькою, которая пахнет снежком талым
и травою весеннею.
«Милая Маша!» — повторил он уже тише
и еще нежнее.
Он хотел сказать мне что-то, но не мог,
и еще,
и еще так
и вспыхивало его лицо.
«Зачем он притворяется? зачем хочет мне делать больно?» — с досадой подумала я.
И в ту же минуту мне пришло непреодолимое желание
еще раз смутить его
и испытать на нем мою силу.
Весь этот вечер он мало говорил со мною, но в каждом слове его к Кате, к Соне, в каждом движении
и взгляде его я видела любовь
и не сомневалась в ней. Мне только досадно
и жалко за него было, зачем он находит нужным
еще таиться
и притворяться холодным, когда все уже так ясно
и когда так легко
и просто можно бы было быть так невозможно счастливым. Но меня, как преступление, мучило то, что я спрыгнула к нему в сарай. Мне все казалось, что он перестанет уважать меня за это
и сердит на меня.
Но с каждым шагом сзади нас
и спереди снова замыкалась волшебная стена,
и я переставала верить в то, что можно
еще идти дальше, переставала верить во все, что было.
Мы вернулись домой, но он
еще долго не уезжал, несмотря на то, что прокричали петухи, что все в доме спали,
и лошадь его все чаще
и чаще била копытом по лопуху
и фыркала под окном.
Она была рада
и тронута тем, что я ей рассказала, но бедняжка могла заснуть в эту ночь, а я долго
еще, долго ходила по террасе, сходила в сад
и, припоминая каждое слово, каждое движение, прошла по тем аллеям, по которым мы прошли с ним.
Я была как в счастливом сне, когда все, что ни случится, кажется, что уже было.
и все это я давно знаю,
и все это
еще будет,
и я знаю, что это будет.
И начала говорить ни раньше, ни позже, а в ту самую минуту, как мы сели,
и ничего
еще не было сказано, не было
еще никакого тона
и характера разговора, который бы мог помешать тому, что я хотела сказать.
— Представьте себе, что был один господин А, положим, — сказал он, — старый
и отживший,
и одна госпожа Б, молодая, счастливая, но видавшая
еще ни людей, ни жизни. По разным семейным отношениям, он полюбил ее, как дочь,
и не боялся полюбить иначе.
— Но он забыл, что Б так молода, что жизнь для нее
еще игрушка, — продолжал он вдруг скоро
и решительно
и не глядя на меня, —
и что ее легко полюбить иначе,
и что ей это весело будет.
И он ошибся
и вдруг почувствовал, что другое чувство, тяжелое, как раскаянье, пробирается в его душу,
и испугался. Испугался, что расстроятся их прежние дружеские отношения,
и решился уехать прежде, чем расстроятся эти отношения. — Говоря это, он опять, как будто небрежно, стал потирать глаза рукою
и закрыл их.
— А третий конец, — сказала я
и остановилась, но он молчал, — а третий конец, что он не любил, а сделал ей больно, больно,
и думал, что прав, уехал
и еще гордился чем-то. Вам, а не мне, вам шутки, я с первого дня полюбила, полюбила вас, — повторила я,
и на этом слове «полюбила» голос мой невольно из тихого, внутреннего перешел в дикий вскрик, испугавший меня самою.
Но он не пустил меня. Голова его лежала на моих коленях, губы его целовали
еще мои дрожавшие руки,
и его слезы мочили их.
Погода эти дни была дурная,
и большую часть времени мы проводили в комнатах. Самые лучшие задушевные беседы происходили в углу между фортепьяно
и окошком. На черном окне близко отражался огонь свеч, по глянцевитому стеклу изредка ударяли
и текли капли. По крыше стучало, в луже шлепала вода под желобом, из окна тянуло сыростью.
И как-то
еще светлее, теплее
и радостнее казалось в нашем углу.
— Да,
еще бы немного,
и все мое счастье погибло бы от меня самого. Вы спасли меня. Но главное, что я все лгал тогда,
и мне совестно, я хочу досказать теперь.
— Однако ведь
и не совсем вздор я говорил тогда. Ведь можно
и должно было мне бояться. Я так много беру от вас
и так мало могу дать. Вы
еще дитя, вы бутон, который
еще будет распускаться, вы в первый раз любите, а я…
— Для меня, который прожил молодость, — да, но не для вас, — продолжал он. — Вы
еще не жили, вы
еще в другом, может быть, захотите искать счастья
и, может быть, в другом найдете его. Вам кажется теперь, что это счастье, оттого что вы меня любите.
— Да, вы
еще были дитя, — продолжал он, глядя в мои глаза, — я целовал тогда эти глаза
и любил их только за то, что они на него похожи,
и не думал, что они будут за себя так дороги мне. Я звал вас Машею тогда.
Он пошел тише
и еще ласкательнее,
еще веселее
и счастливее смотрел на меня.
Но тут же сердце вдруг забилось сильнее, рука задрожала
и сжала его руку, мне стало жарко, глаза в полутьме искали его взгляда,
и я вдруг почувствовала, что не боюсь его, что страх этот — любовь, новая
и еще нежнейшая
и сильнейшая любовь, чем прежде. Я почувствовала, что я вся его
и что я счастлива его властью надо мною.
И все это неизменно делалось
еще с тех пор, как помнила себя Татьяна Семеновна.
«А
еще приказали спросить, как поправилось нынешнее печенье,
и просили заметить, что не Тарас нынче пек, а для пробы, в первый раз, Николаша,
и очень, дескать, недурно, крендельки особенно, а сухари пережарил».
Я играла, читала одна, он писал, уходил
еще; но к обеду, в четыре часа, мы сходились в гостиной, мамаша выплывала из своей комнаты,
и являлись бедные дворянки, странницы, которых всегда человека два-три жило в доме.
Мне все казалось, что я недостойна
еще этой чести, слишком молода
и легкомысленна, чтобы повертывать кран такого большого самовара, чтобы ставить стакан на поднос Никите
и приговаривать: «Петру Ивановичу, Марье Миничне», — спрашивать: «Сладко ли?» —
и оставлять куски сахара няне
и заслуженным людям.
«Славно, славно, — часто приговаривал муж, — точно большая», —
и это
еще больше смущало меня.
Как я вспоминаю теперь, то вижу, что многое —
и этот связывающий неизменный порядок,
и эта бездна праздных
и любопытных людей в нашем доме — было неудобно
и тяжело; но тогда самая эта стесненность
еще более оживляла нашу любовь.
Я верила, но не понимала его. Мне было хорошо, но казалось, что все это так, а не иначе должно быть
и всегда со всеми бывает, а что есть там, где-то,
еще другое, хотя не большее, но другое счастие.
Он
еще прежде меня заметил мое состояние
и предложил ехать в город; но я просила его не ездить
и не изменять нашего образа жизни, не нарушать нашего счастия.
— Это хорошо делать добро
и жить честно, как он говорит; но это мы успеем
еще, а есть что-то, на что у меня только теперь есть силы».
Муж не мог
еще переварить всего этого так, чтобы все было только смешно
и жалко, был раздражен
и оттого не хотел говорить со мною.
Я чувствовала, что слезы подступают мне к сердцу
и что я раздражена на него. Я испугалась этого раздражения
и пошла к нему. Он сидел в кабинете
и писал. Услышав мои шаги, он оглянулся на мгновение равнодушно, спокойно
и продолжал писать. Этот взгляд мне не понравился; вместо того чтобы подойти к нему, я стала к столу, у которого он писал,
и, раскрыв книгу, стала смотреть в нее. Он
еще раз оторвался
и поглядел на меня.
Я ответила холодным взглядом, который говорил: «Нечего спрашивать! что за любезности?» Он покачал головой
и робко, нежно улыбнулся, но в первый раз
еще моя улыбка не ответила на его улыбку.
Но как я могла сказать ему мою душу? То, что он так сразу понял меня, что опять я была ребенок перед ним, что ничего я не могла сделать, чего бы он не понимал
и не предвидел,
еще больше взволновало меня.