Неточные совпадения
Старики —
те за ней и
не гонялись; она сама сходила в их создания, откуда — Бог весть, с неба,
что ли.
Должно сознаться,
что многим лицам такого рода возражения казались (и до сих пор кажутся) неопровержимыми; но Николай Артемьевич никак
не подозревал
того,
что Августина Христиановна в письмах к своей кузине, Феодолинде Петерзилиус, называла его: Mein Pinselchen.
— Ну да, плечи, руки,
не все ли равно? Елена застала меня посреди этих свободных занятий после обеда, а перед обедом я в ее присутствии бранил Зою. Елена, к сожалению,
не понимает всей естественности подобных противоречий. Тут ты подвернулся: ты веришь… во
что бишь ты веришь?.. ты краснеешь, смущаешься, толкуешь о Шиллере, о Шеллинге (она же все отыскивает замечательных людей), вот ты и победил, а я, несчастный, стараюсь шутить… и… между
тем…
— Утри по крайней мере свои слезы, — крикнул ему Берсенев и
не мог удержаться от смеха. Но когда он вернулся домой, на лице его
не было веселого выражения; он
не смеялся более. Он ни на одно мгновение
не поверил
тому,
что сказал ему Шубин, но слово, им произнесенное, запало глубоко ему в душу. «Павел меня дурачил, — думал он, — но она когда-нибудь полюбит… Кого полюбит она?»
Гувернантка, которой Анна Васильевна поручила докончить воспитание своей дочери, — воспитание, заметим в скобках, даже
не начатое скучавшей барыней, — была из русских, дочь разорившегося взяточника, институтка, очень чувствительное, доброе и лживое существо; она
то и дело влюблялась и кончила
тем,
что в пятидесятом году (когда Елене минуло семнадцать лет) вышла замуж за какого-то офицера, который тут же ее и бросил.
Все,
что окружало ее, казалось ей
не то бессмысленным,
не то непонятным.
Как она ни старалась
не выдать
того,
что в ней происходило, тоска взволнованной души сказывалась в самом ее наружном спокойствии, и родные ее часто были вправе пожимать плечами, удивляться и
не понимать ее «странностей».
— Я вовсе…
не с
тем, — возразил Николай Артемьевич, по-прежнему избегая взоров Шубина. — Впрочем, я охотно вас прощаю, потому
что, вы знаете, я невзыскательный человек.
Сперва она на меня рассердилась, а потом на него; а потом он на нее рассердился и сказал ей,
что он только дома счастлив и
что у него там рай; а она ему сказала,
что он нравственности
не имеет; а я ей сказал: «Ах!» по-немецки; он ушел, а я остался; он приехал сюда, в рай
то есть, а в раю ему тошно.
Непреклонность воли Инсарова была уже прежде известна Берсеневу; но только теперь, находясь с ним под одной кровлей, он мог окончательно убедиться в
том,
что Инсаров никогда
не менял никакого своего решения, точно так же, как никогда
не откладывал исполнения данного обещания.
Берсеневу, как коренному русскому человеку, эта более
чем немецкая аккуратность сначала казалась несколько дикою, немножко даже смешною; но он скоро привык к ней и кончил
тем,
что находил ее если
не почтенною,
то по крайней мере весьма удобною.
Инсаров действительно произвел на Елену меньше впечатления,
чем она сама ожидала, или, говоря точнее, он произвел на нее
не то впечатление, которого ожидала она.
Самое спокойствие Инсарова ее смущало: ей казалось,
что она
не имеет права заставить его высказываться, и она решалась ждать; со всем
тем она чувствовала,
что с каждым его посещением, как бы незначительны ни были обмененные между ними слова, он привлекал ее более и более; но ей
не пришлось остаться с ним наедине, а чтобы сблизиться с человеком — нужно хоть однажды побеседовать с ним с глазу на глаз.
Берсенев понимал,
что воображение Елены поражено Инсаровым, и радовался,
что его приятель
не провалился, как утверждал Шубин; он с жаром, до малейших подробностей, рассказывал ей все,
что знал о нем (мы часто, когда сами хотим понравиться другому человеку, превозносим в разговоре с ним наших приятелей, почти никогда притом
не подозревая,
что мы
тем самым себя хвалим), и лишь изредка, когда бледные щеки Елены слегка краснели, а глаза светлели и расширялись,
та нехорошая, уже им испытанная, грусть щемила его сердце.
Появилась Зоя и стала ходить по комнате на цыпочках, давая
тем знать,
что Анна Васильевна еще
не проснулась.
—
То не пустяки, Елена Николаевна, когда свои земляки замешаны. Тут отказаться грех. Вы вот, я вижу, даже щенкам
не отказываете в помощи, и я вас хвалю за это. А
что я время-то потерял, это
не беда, потом наверстаю. Наше время
не нам принадлежит.
— Мне Андрей Петрович много рассказывал о вашей жизни, о вашей молодости. Мне известно одно обстоятельство, одно ужасное обстоятельство… Я знаю,
что вы ездили потом к себе на родину…
Не отвечайте мне, ради Бога, если мой вопрос вам покажется нескромным, но меня мучит одна мысль… Скажите, встретились ли вы с
тем человеком…
— Извините меня. Я
не могу говорить об этом хладнокровно. Но вы сейчас спрашивали меня, люблю ли я свою родину?
Что же другое можно любить на земле?
Что одно неизменно,
что выше всех сомнений,
чему нельзя
не верить после Бога? И когда эта родина нуждается в тебе… Заметьте: последний мужик, последний нищий в Болгарии и я — мы желаем одного и
того же. У всех у нас одна цель. Поймите, какую это дает уверенность и крепость!
С
того дня он стал ходить все чаще и чаще, а Берсенев все реже. Между обоими приятелями завелось что-то странное,
что они оба хорошо чувствовали, но назвать
не могли, а разъяснить боялись. Так прошел месяц.
Между
тем partie de plaisir чуть
не расстроилась: Николай Артемьевич прибыл из Москвы в кислом и недоброжелательном, фрондерском, расположении духа (он все еще дулся на Августину Христиановну) и, узнав в
чем дело, решительно объявил,
что он
не поедет;
что скакать из Кунцова в Москву, а из Москвы в Царицыно, а из Царицына опять в Москву, а из Москвы опять в Кунцово — нелепость, — и наконец, прибавил он, пусть мне сперва докажут,
что на одном пункте земного шара может быть веселее,
чем на другом пункте, тогда я поеду.
Шубин присоединился к Зое и беспрестанно наливал ей вина; она отказывалась, он ее потчевал и кончал
тем,
что сам выпивал стакан и потом опять ее потчевал; он также уверял ее,
что желает преклонить свою голову к ней на колени; она никак
не хотела позволить ему «этакую большую вольность».
…Я сегодня подала грош одной нищей, а она мне говорит: отчего ты такая печальная? А я и
не подозревала,
что у меня печальный вид. Я думаю, это от
того происходит,
что я одна, все одна, со всем моим добром, со всем моим злом. Некому протянуть руку. Кто подходит ко мне,
того не надобно; а кого бы хотела…
тот идет мимо.
…А ведь странно, однако,
что я до сих пор, до двадцати лет, никого
не любила! Мне кажется,
что у Д. (буду называть его Д., мне нравится это имя: Дмитрий) оттого так ясно на душе,
что он весь отдался своему делу, своей мечте. Из
чего ему волноваться? Кто отдался весь… весь… весь…
тому горя мало,
тот уж ни за
что не отвечает.
Не я хочу:
то хочет. Кстати, и он, и я, мы одни цветы любим. Я сегодня сорвала розу. Один лепесток упал, он его поднял… Я ему отдала всю розу.
Я чувствовала,
что бы я ни написала, все будет
не то,
что у меня на душе…
— Я именно оттого и уезжаю,
что мы
не друзья.
Не заставляйте меня сказать
то,
что я
не хочу сказать,
что я
не скажу.
Скоро пришел Берсенев и передал Анне Васильевне поклон от Инсарова вместе с извинением его в
том,
что он вернулся в Москву,
не засвидетельствовав ей своего почтения.
Имя Инсарова в первый раз в течение дня произносилось перед Еленой; она почувствовала,
что покраснела; она поняла в
то же время,
что ей следовало выразить сожаление о внезапном отъезде такого хорошего знакомого, но она
не могла принудить себя к притворству и продолжала сидеть неподвижно и безмолвно, между
тем как Анна Васильевна охала и горевала.
— Что-нибудь надобно ж делать, — ответил
тот. — Одно
не везет, надо пробовать другое. Впрочем, я, как корсиканец, занимаюсь больше вендеттой, нежели чистым искусством. Trema, Bisanzia! [Трепещи, Византия! (ит.)]
Он ловко сдернул полотно, и взорам Берсенева предстала статуэтка, в дантановском вкусе,
того же Инсарова. Злее и остроумнее невозможно было ничего придумать. Молодой болгар был представлен бараном, поднявшимся на задние ножки и склоняющим рога для удара. Тупая важность, задор, упрямство, неловкость, ограниченность так и отпечатались на физиономии «супруга овец тонкорунных», и между
тем сходство было до
того поразительно, несомненно,
что Берсенев
не мог
не расхохотаться.
Вы, надеюсь, отдадите мне справедливость,
что я
не принадлежу к числу
тех pères de comédie, [Отцов из комедии (фр.).] которые бредят одними чинами; но вы сами мне говорили,
что Елене Николаевне нравятся дельные, положительные люди: Егор Андреевич первый по своей части делец; теперь, с другой стороны, дочь моя имеет слабость к великодушным поступкам: так знайте,
что Егор Андреевич, как только достиг возможности, вы понимаете меня, возможности безбедно существовать своим жалованьем, тотчас отказался в пользу своих братьев от ежегодной суммы, которую назначал ему отец.
— Нет, вы сказали: а!.. Как бы
то ни было, я счел нужным вас предупредить о моем образе мыслей и смею думать… смею надеяться,
что господин Курнатовский будет принят à bras ouverts. [С распростертыми объятьями (фр.).] Это
не какой-нибудь черногорец.
Она его ждала; она для него надела
то самое платье, которое было на ней в день их первого свидания в часовне; но она так спокойно его приветствовала и так была любезна и беспечно весела,
что, глядя на нее, никто бы
не подумал,
что судьба этой девушки уже решена и
что одно тайное сознание счастливой любви придавало оживление ее чертам, легкость и прелесть всем ее движениям.
Она начала говорить ему о Шубине, о Курнатовском, о
том,
что она делала в течение двух последних недель, о
том,
что, судя по газетам, война неизбежна и
что, следовательно, как только он выздоровеет совсем, надо будет,
не теряя ни минуты, найти средства к отъезду… Она говорила все это, сидя с ним рядом, опираясь на его плечо…
— Так оставь меня! Вот видишь ли, Елена, когда я сделался болен, я
не тотчас лишился сознания; я знал,
что я на краю гибели; даже в жару, в бреду я понимал, я смутно чувствовал,
что это смерть ко мне идет, я прощался с жизнью, с тобой, со всем, я расставался с надеждой… И вдруг это возрождение, этот свет после
тьмы, ты… ты… возле меня, у меня… твой голос, твое дыхание… Это свыше сил моих! Я чувствую,
что я люблю тебя страстно, я слышу,
что ты сама называешь себя моею, я ни за
что не отвечаю… Уйди!
— Ну да, и в карты хорошо играет. Но Елена Николаевна… Разве ее возможно понять? Желаю я знать, где
тот человек, который бы взялся постигнуть,
чего она хочет?
То она весела,
то скучает; похудеет вдруг так,
что не смотрел бы на нее, а там вдруг поправится, и все это без всякой видимой причины…
— Вы вот изволите говорить, — начал он, —
что не изволите знать, куда Елена Николаевна отлучаться изволят. Я про
то известен стал.
Не говорю уже о легкомыслии, свойственном вашему полу, вашему возрасту… но кто мог ожидать,
что вы до
того забудетесь…
— Я виновата перед вами, — продолжала Елена, — в
том,
что давно
не призналась…
Сверх
того, он решительно объявил Анне Васильевне,
что не желает встретиться с Инсаровым, которого продолжал величать черногорцем, а приехавши в клуб, безо всякой нужды заговорил о свадьбе Елены с своим партнером, отставным инженерным генералом.
— Ох, Дмитрий Никанорович,
не дай вам Бог испытать
то,
что я теперь испытываю… Но вы обещаетесь мне беречь ее, любить ее… Нужды вы терпеть
не будете, пока я жива!
Все умолкли; все улыбались напряженно, и никто
не знал, зачем он улыбается; каждому хотелось что-то сказать на прощанье, и каждый (за исключением, разумеется, хозяйки и ее дочери:
те только глаза таращили), каждый чувствовал,
что в подобные мгновенья позволительно сказать одну лишь пошлость,
что всякое значительное, или умное, или просто задушевное слово было бы чем-то неуместным, почти ложным.
— Хочешь? — продолжала Елена, — покатаемся по Canal Grande. [Большому каналу (ит.).] Ведь мы, с
тех пор как здесь, хорошенько
не видели Венеции. А вечером поедем в театр: у меня есть два билета на ложу. Говорят, новую оперу дают. Хочешь, мы нынешний день отдадим друг другу, позабудем о политике, о войне, обо всем, будем знать только одно:
что мы живем, дышим, думаем вместе,
что мы соединены навсегда… Хочешь?
Отжившему, разбитому жизнию
не для
чего посещать Венецию: она будет ему горька, как память о несбывшихся мечтах первоначальных дней; но сладка будет она
тому, в ком кипят еще силы, кто чувствует себя благополучным; пусть он принесет свое счастие под ее очарованные небеса, и как бы оно ни было лучезарно, она еще озолотит его неувядаемым сиянием.
Бесплодны остались все письма, запросы; напрасно сам Николай Артемьевич, после заключения мира, ездил в Венецию, в Зару; в Венеции он узнал
то,
что уже известно читателю, а в Заре никто
не мог дать ему положительных сведений о Рендиче и корабле, который он нанял.