Неточные совпадения
Ее сердце сильно
билось, руки были холодны как лед. Начались упреки ревности, жалобы, — она требовала от
меня, чтоб
я ей
во всем признался, говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что хочет единственно моего счастия.
Я этому не совсем верил, но успокоил ее клятвами, обещаниями и прочее.
В вашем покое будет
биться пульс, будет жить сознание счастья; вы будете прекраснее
во сто раз, будете нежны, грустны, перед вами откроется глубина собственного сердца, и тогда весь мир упадет перед вами на колени, как падаю
я…
— Зачем
я тебя зову? — сказал с укоризной человек
во фризовой шинели. — Экой ты, Моргач, чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты еще спрашиваешь: зачем? А ждут тебя все люди добрые: Турок-Яшка, да Дикий-Барин, да рядчик с Жиздры. Яшка-то с рядчиком об заклад
побились: осьмуху пива поставили — кто кого одолеет, лучше споет, то есть… понимаешь?
Я пришел к себе в комнату, сел и задумался. Сердце
во мне сильно
билось. Несколько раз перечел
я записку Аси.
Я посмотрел на часы: и двенадцати еще не было.
Очень может быть, что
я далеко переценил его, что в этих едва обозначенных очерках схоронено так много только для
меня одного; может,
я гораздо больше читаю, чем написано; сказанное будит
во мне сны, служит иероглифом, к которому у
меня есть ключ. Может,
я один слышу, как под этими строками
бьются духи… может, но оттого книга эта
мне не меньше дорога. Она долго заменяла
мне и людей и утраченное. Пришло время и с нею расстаться.
—
Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней
я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он
мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор
бьется. «
Я зарублю твое дитя, Катерина, — кричал он, — если не выйдешь за
меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало.
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз
во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И
мне казалось, что кто-то
бьется и стучит за стеклом нашего окна…
Сердце у
меня тревожно
билось, в груди еще стояло ощущение теплоты и удара. Оно, конечно, скоро прошло, но еще и теперь
я ясно помню ту смутную тревогу, с какой
во сне
я искал и не находил то, что
мне было нужно, между тем как рядом, в спутанном клубке сновидений, кто-то плакал, стонал и
бился… Теперь
мне кажется, что этот клубок был завязан тремя «национализмами», из которых каждый заявлял право на владение моей беззащитной душой, с обязанностью кого-нибудь ненавидеть и преследовать…
— Да, не физическую.
Мне кажется, ни у кого рука не подымется на такого, как
я; даже и женщина теперь не ударит; даже Ганечка не ударит! Хоть одно время вчера
я так и думал, что он на
меня наскочит…
Бьюсь об заклад, что знаю, о чем вы теперь думаете? Вы думаете: «Положим, его не надо бить, зато задушить его можно подушкой, или мокрою тряпкою
во сне, — даже должно…» У вас на лице написано, что вы это думаете, в эту самую секунду.
И мало спустя времечка побежала молода дочь купецкая, красавица писаная,
во сады зеленые, входила
во беседку свою любимую, листьями, ветками, цветами заплетенную, и садилась на скамью парчовую, и говорит она задыхаючись,
бьется сердечко у ней, как у пташки пойманной, говорит таковые слова: «Не бойся ты, господин мой, добрый, ласковый, испугать
меня своим голосом: опосля всех твоих милостей, не убоюся
я и рева звериного; говори со
мной, не опасаючись».
Голова моя закружилась от волнения; помню только, что
я отчаянно
бился головой и коленками до тех пор, пока
во мне были еще силы; помню, что нос мой несколько раз натыкался на чьи-то ляжки, что в рот
мне попадал чей-то сюртук, что вокруг себя со всех сторон
я слышал присутствие чьих-то ног, запах пыли и violette, [фиалки (фр.).] которой душился St.-Jérôme.
Сердце
во мне билось — огромное, и с каждым ударом выхлестывало такую буйную, горячую, такую радостную волну. И пусть там что-то разлетелось вдребезги — все равно! Только бы так вот нести ее, нести, нести…
И французский язык, и что
я большая дура, и что содержательница нашего пансиона нерадивая, глупая женщина; что она об нашей нравственности не заботится; что батюшка службы себе до сих пор не может найти и что грамматика Ломонда скверная грамматика, а Запольского гораздо лучше; что на
меня денег много бросили по-пустому; что
я, видно, бесчувственная, каменная, — одним словом,
я, бедная, из всех сил
билась, твердя разговоры и вокабулы, а
во всем была виновата, за все отвечала!
Думывал
я иногда будто сам про себя, что бы из
меня вышло, если б
я был, примерно, богат или в чинах больших. И, однако,
бьешься иной раз целую ночь думавши, а все ничего не выдумаешь. Не лезет это в голову никакое воображение, да и все тут. Окроме нового виц-мундира да разве чаю в трактире напиться — ничего другого не сообразишь. Иное время даже зло тебя разберет, что вот и хотенья-то никакого у тебя нет; однако как придет зло, так и уйдет, потому что и сам скорее
во сне и в трудах забыться стараешься.
—
Мне не вражью саблю заговаривать, а свою.
Я буду
биться на поле, так надо
мне во что бы ни стало супротивника убить, слышишь?
Великим постом
меня заставили говеть, и вот
я иду исповедоваться к нашему соседу, отцу Доримедонту Покровскому.
Я считал его человеком суровым и был
во многом грешен лично перед ним: разбивал камнями беседку в его саду, враждовал с его детьми, и вообще он мог напомнить
мне немало разных поступков, неприятных ему. Это
меня очень смущало, и, когда
я стоял в бедненькой церкви, ожидая очереди исповедоваться, сердце мое
билось трепетно.
На дне, в репьях, кричат щеглята,
я вижу в серых отрепьях бурьяна алые чепчики на бойких головках птиц. Вокруг
меня щелкают любопытные синицы; смешно надувая белые щеки, они шумят и суетятся, точно молодые кунавинские мещанки в праздник; быстрые, умненькие, злые, они хотят все знать, все потрогать — и попадают в западню одна за другою. Жалко видеть, как они
бьются, но мое дело торговое, суровое;
я пересаживаю птиц в запасные клетки и прячу в мешок, —
во тьме они сидят смирно.
И
мне без тебя тоже вовсе невозможно жить на свете… потому как люблю
я тебя безумно и буду любить, пока сердце
бьется во груди моей!
Ипполит. А куда же
я пойду-с? На триста рублей в год в лавку? И должен
я лет пять
биться в самом ничтожном положении. Когда же
я человеком буду
во всей форме? Теперь все-таки одно лестно, что
я при большом деле, при богатом дяде в племянниках. Все-таки
мне почет.
Во все течение моей жизни
я продолжал испытывать, приближаясь к Аксакову, подобные ощущения; но несколько лет тому назад, после двенадцатилетнего отсутствия, также довольно рано подъезжал
я к тому же Аксакову: сильно
билось мое сердце от ожидания,
я надеялся прежних радостных волнений!
Но еще много раз после того
я видел
во сне Молли и, кажется, был неравнодушен к ней очень долго, так как сердце мое начинало
биться ускоренно, когда где-нибудь слышал
я это имя.
Я бился с своей Анной Ивановной три или четыре дня и, наконец, оставил ее в покое. Другой натурщицы не было, и
я решился сделать то, чего
во всяком случае делать не следовало: писать лицо без натуры, из головы, «от себя», как говорят художники.
Я решился на это потому, что видел в голове свою героиню так ясно, как будто бы
я видел ее перед собой живою. Но когда началась работа, кисти полетели в угол. Вместо живого лица у
меня вышла какая-то схема. Идее недоставало плоти и крови.
Сяду
я на коня, возьму копье в руки и поеду
биться во имя Твое, ибо не понимаю
я Твоей мудрости, а дал Ты
мне в душу голос, и
я слушаю его, а не Тебя!..»
Подобные случаи повторялись со
мною не один раз:
я имел возможность иногда наблюдать своими глазами и
во всех подробностях такие, для охотника любопытные, явления, то есть: как по-видимому неподстреленная птица вдруг начнет слабеть, отделяться от других и прятаться по инстинкту в крепкие места; не успев еще этого сделать, иногда на воздухе, иногда на земле, вдруг начнет
биться и немедленно умирает, а иногда долго томится, лежа неподвижно в какой-нибудь ямочке. Вероятно, иная раненая птица выздоравливает.
Я опомнился, выпил стакан воды, перешел в другую комнату; но сон не посетил
меня. Сердце
во мне билось болезненно, хоть и нечасто.
Я уже не мог предаваться мечтам о счастии;
я уже не смел верить ему.
Я здесь умру. Попа теперь не сыщешь.
Я во грехах своих покаюсь вам.
Грехи мои великие:
я бражник!
И умереть
я чаял за гульбой.
Но спас
меня Господь от смерти грешной.
Великое Кузьма затеял дело,
Я дал ему последний крест с себя;
Пошел за ним, московский Кремль увидел,
С врагами
бился так же, как другие,
И умираю за святую Русь.
Скажите всем, как будете вы в Нижнем,
Чтобы
меня, как знают, помянули —
Молитвою, винцом иль добрым словом.
Сердце
во мне теперь не
билось, и думаю, что вид у
меня был совершенно спокойный. А между тем где-то глубоко, глубоко, на дне души лежала тяжелая горечь и озлобление… Что сделал
я, за что судьба вела
меня этими незаметными, постепенными и неизбежными переходами к этой минуте…
Признаюсь,
я был в трепете,
я собирался на великое дело; сердчишко
во мне билось, как у котенка, когда его хватает чья-нибудь костлявая лапа за шиворот.
— А
я знаю и сейчас расскажу: он значит, что, во-первых, у вас художественная жилка есть, и ей надо дать пожить: пусть она, каналья, немножечко
побьется, а во-вторых… который вам год?
— Вам хорошо говорить потише, — заворчал он, — вы основательно подкрепились в погребах расстрелянного пана, a каково-то
мне, а?
Во всяком случае, будь проклят тот, кто нарушил наш покой, бродя здесь с ручным прожектором.
Бьюсь об заклад, что это был какой-нибудь шпион-галичанин, выслеживающий наши позиций, и попадись
мне только этот молодчик,
я вымещу на его шкуре и это бесцельное шатанье наше за ним и это ночное бодрствование в сырой скверной дыре! — уже совершенно оживившись, заключил рябой.
Хозяйничать было бы можно, если б
во мне билась"хозяйственная жилка".
Никогда
я этого раньше не представлял себе: душа одного человека может войти в душу другого и смешаться с нею.
Я теперь не знаю, где Алексей, где
я. Он вселился в
меня и думает,
бьется, мучится моею душою; ища для себя,
я как будто ищу для него. А сам он, уже мертвый, неподвижно лежит
во мне и разлагается и неподвижным, мутным взглядом смотрит
мне в душу.
Счастливец! он тонет с нею
во мгле тумана; он страстно сжимает ее руку в своей, он лобызает эту руку. Разговор их — какой-то лепет по складам, набор сладких эпитетов и имен, бессмыслица, красноречивая для одних любовников. Не обошлось без вопроса, общего места влюбленных: любишь ли ты
меня? Мариорица не отвечала, но Артемий Петрович почувствовал, что руку его крепко, нежно прижали к атласу раз, еще раз, что под этим атласом сердце то шибко
билось, то замирало.
— Божье благословенье над тобой, дитя мое! Ты
во дворце, милая Мариорица, в тепле, в довольстве, а
я… бродяга, нищая, стою на морозе, на площади… Да что
мне нужды до того! Тебе хорошо, моя душечка, мой розанчик, мой херувимчик, и
мне хорошо; ты счастлива, ты княжна,
я счастлива вдвое,
я не хочу быть и царицей. Как сердце
бьется от радости, так и хочет выпрыгнуть!.. Знаешь ли, милочка, дочка моя, дитя мое, что это все
я для тебя устроила…
— Всякому свое, — сказал Нитятко и отошел к столу. — Только
я не понимаю, Александр Ильич, из-за чего вам
биться?..
Я, откровенно говоря, разумел вас несколько иначе… Увлечения юности улеглись — прекрасно… Теперь вы здраво взглянули на существующий
во всем образованном мире порядок вещей и хотите служить вашей родине, а для того нужна власть, нужно положение.