Неточные совпадения
Стародум. И не дивлюся: он должен привести в трепет добродетельную душу. Я еще той
веры, что
человек не может быть и развращен столько, чтоб мог спокойно смотреть на то, что видим.
И ему теперь казалось, что не было ни одного из верований церкви, которое бы нарушило главное, —
веру в Бога, в добро, как единственное назначение
человека.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и
веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому
человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
— Много между нами есть старших и советом умнейших, но коли меня почтили, то мой совет: не терять, товарищи, времени и гнаться за татарином. Ибо вы сами знаете, что за
человек татарин. Он не станет с награбленным добром ожидать нашего прихода, а мигом размытарит его, так что и следов не найдешь. Так мой совет: идти. Мы здесь уже погуляли. Ляхи знают, что такое козаки; за
веру, сколько было по силам, отмстили; корысти же с голодного города не много. Итак, мой совет — идти.
— Я не знаю, ваша ясновельможность, — говорил он, — зачем вам хочется смотреть их. Это собаки, а не
люди. И
вера у них такая, что никто не уважает.
Зови меня вандалом:
Я это имя заслужил.
Людьми пустыми дорожил!
Сам бредил целый век обедом или балом!
Об детях забывал! обманывал жену!
Играл! проигрывал! в опеку взят указом!
Танцо́вщицу держал! и не одну:
Трех разом!
Пил мертвую! не спал ночей по девяти!
Всё отвергал: законы! совесть!
веру!
— Нет, не все равно. Нигилист — это
человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на
веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип.
Мы,
люди старого века, мы полагаем, что без принсипов (Павел Петрович выговаривал это слово мягко, на французский манер, Аркадий, напротив, произносил «прынцип», налегая на первый слог), без принсипов, принятых, как ты говоришь, на
веру, шагу ступить, дохнуть нельзя.
Если б Варвара была дома — хорошо бы позволить ей приласкаться. Забавно она вздрагивает, когда целуешь груди ее. И — стонет, как ребенок во сне. А этот Гогин — остроумная шельма, «для пустой души необходим груз
веры» — неплохо! Варвара, вероятно, пошла к Гогиным. Что заставляет таких
людей, как Гогин, помогать революционерам? Игра, азарт, скука жизни? Писатель Катин охотился, потому что охотились Тургенев, Некрасов. Наверное, Гогин пользуется успехом у модернизированных барышень, как парикмахер у швеек.
Но
вера, извлеченная из логики, лишенная опоры в чувстве, ведет к расколу в
человеке, внутреннему раздвоению его.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении
человека, которому двое
людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии
Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она —
человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства
веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».
— Екатерина Великая скончалась в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это —
вера многих тысяч
людей. Он тоже чувствовал себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный
человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть может, окажется в силе сказать духовно растрепанным, распущенным
людям...
Он видел, что «общественное движение» возрастает;
люди как будто готовились к парадному смотру, ждали, что скоро чей-то зычный голос позовет их на Красную площадь к монументу бронзовых героев Минина, Пожарского, позовет и с Лобного места грозно спросит всех о символе
веры. Все горячее спорили, все чаще ставился вопрос...
— Хорошо говорить многие умеют, а надо говорить правильно, — отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. — Они там вовлекли меня в разногласия свои и смутили. А — «яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми душу растлевает». Я ведь в социалисты пошел по
вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его любви к
человекам.
Явилась
Вера Петровна и предложила Варваре съездить с нею в школу, а Самгин пошел в редакцию — получить гонорар за свою рецензию. Город, чисто вымытый дождем, празднично сиял, солнце усердно распаривало землю садов, запахи свежей зелени насыщали неподвижный воздух.
Люди тоже казались чисто вымытыми, шагали уверенно, легко.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с
Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно.
Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
«У него каждая мысль — звено цепи, которой он прикован к своей
вере. Да, — он сильный
человек, но…»
Цель этой разнообразной и упорной работы сводилась к тому, чтоб воспитать русского обывателя европейцем и чтоб молодежь могла противостоять морально разрушительному влиянию
людей, которые, грубо приняв на
веру спорное учение Маркса, толкали студенчество в среду рабочих с проповедью анархизма.
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав
Веру Петровну, она кланялась всем
людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Моралист, хех! Неплохое ремесло. Ну-ко, выпьем, моралист! Легко, брат, убеждать
людей, что они — дрянь и жизнь их — дрянь, они этому тоже легко верят, черт их знает почему! Именно эта их
вера и создает тебе и подобным репутации мудрецов. Ты — не обижайся, — попросил он, хлопнув ладонью по колену Самгина. — Это я говорю для упражнения в острословии. Обязательно, братец мой, быть остроумным, ибо чем еще я куплю себе кусок удовольствия?
Дослушав речь протопопа,
Вера Петровна поднялась и пошла к двери, большие
люди сопровождали ее,
люди поменьше, вставая, кланялись ей, точно игуменье; не отвечая на поклоны, она шагала величественно, за нею, по паркету, влачились траурные плерезы, точно сгущенная тень ее.
Заседали у
Веры Петровны, обсуждая очень трудные вопросы о борьбе с нищетой и пагубной безнравственностью нищих. Самгин с недоумением, не совсем лестным для этих
людей и для матери, убеждался, что она в обществе «Лишнее — ближнему» признана неоспоримо авторитетной в практических вопросах. Едва только добродушная Пелымова, всегда торопясь куда-то, давала слишком широкую свободу чувству заботы о ближних,
Вера Петровна говорила в нос, охлаждающим тоном...
Вера эта звучала почти в каждом слове, и, хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и еще нечто, не совсем ясное, но в чем он нуждался; он оценивал это как знание
людей.
Лекция была озаглавлена «Интеллект и рок», — в ней доказывалось, что интеллект и является выразителем воли рока, а сам «рок не что иное, как маска Сатаны — Прометея»; «Прометей — это тот, кто первый внушил
человеку в раю неведения страсть к познанию, и с той поры девственная, жаждущая
веры душа богоподобного
человека сгорает в Прометеевом огне; материализм — это серый пепел ее».
Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий
человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и бог знает как».
Гнев и печаль,
вера и гордость посменно звучат в его словах, знакомых Климу с детства, а преобладает в них чувство любви к
людям; в искренности этого чувства Клим не смел, не мог сомневаться, когда видел это удивительно живое лицо, освещаемое изнутри огнем
веры.
Становилось холоднее. По вечерам в кухне собиралось греться
человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь в их речи, но глядя на лица этих
людей, думал, что они заражены
верой в невозможное, —
верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к
человеку, который не нужен им, но и не мешает.
— Нам необходимы такие
люди, каков Кутузов, —
люди, замкнутые в одной идее, пусть даже несколько уродливо ограниченные ею, ослепленные своей
верою…
«Должно быть, не легко в старости потерять
веру», — размышлял Самгин, вспомнив, что устами этого полуумного, полуживого
человека разбойник Никита говорил Христу...
Самгин слушал его и, наблюдая за Варварой, видел, что ей тяжело с матерью;
Вера Петровна встретила ее с той деланной любезностью, как встречают
человека, знакомство с которым неизбежно, но не обещает ничего приятного.
— Мы — бога во Христе отрицаемся,
человека же — признаем! И был он, Христос, духовен
человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном бога и царем правды. А для нас — несть бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого
люди безумным признают, кто отметает все
веры, кроме
веры в духа. Только дух — сам от себя, а все иные боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.
Разговорам ее о религии он не придавал значения, считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты; в силу этого оружия она верит, и этой
верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к
людям. Но — каково же это оружие?
«В сущности, все эти умники —
люди скучные. И — фальшивые, — заставлял себя думать Самгин, чувствуя, что им снова овладевает настроение пережитой ночи. — В душе каждого из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только в том, что они умеют казаться верующими или неверующими, а у меня еще нет ни твердой
веры, ни устойчивого неверия».
— Он, как Толстой, ищет
веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него все — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о
человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
И поныне русский
человек среди окружающей его строгой, лишенной вымысла действительности любит верить соблазнительным сказаниям старины, и долго, может быть, еще не отрешиться ему от этой
веры.
Обломов хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но в душе у него теплилась
вера в дружбу, в любовь, в людскую честь, и сколько ни ошибался он в
людях, сколько бы ни ошибся еще, страдало его сердце, но ни разу не пошатнулось основание добра и
веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей жертвы.
— Что ты затеваешь? Боже тебя сохрани! Лучше не трогай! Ты станешь доказывать, что это неправда, и, пожалуй, докажешь. Оно и не мудрено, стоит только справиться, где был Иван Иванович накануне рожденья Марфеньки. Если он был за Волгой, у себя, тогда
люди спросят, где же правда!.. с кем она в роще была? Тебя Крицкая видела на горе одного, а
Вера была…
В самом деле, у него чуть не погасла
вера в честь, честность, вообще в
человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя, как губка, все задевавшие его явления.
— Старый вор Тычков отмстил нам с тобой! Даже и обо мне где-то у помешанной женщины откопал историю… Да ничего не вышло из того…
Люди к прошлому равнодушны, — а я сама одной ногой в гробу и о себе не забочусь. Но
Вера…
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как
Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к
людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
«Нет, нет, — думал Райский, — оборванный, бродящий цыган — ее идол, нет, нет! Впрочем, почему „нет“? Страсть жестока и самовластна. Она не покоряется человеческим соображениям и уставам, а покоряет
людей своим неизведанным капризам! Но
Вере негде было сблизиться с Марком. Она боится его, как все здесь!»
Оба молчали, не зная, что сталось с беседкой. А с ней сталось вот что. Татьяна Марковна обещала
Вере, что Марк не будет «ждать ее в беседке», и буквально исполнила обещание. Через час после разговора ее с
Верой Савелий, взяв
человек пять мужиков, с топорами, спустился с обрыва, и они разнесли беседку часа в два, унеся с собой бревна и доски на плечах. А бабы и ребятишки, по ее же приказанию, растаскали и щепы.
Она слыхала несколько примеров увлечений, припомнила, какой суд изрекали
люди над падшими и как эти несчастные несли казнь почти публичных ударов. «Чем я лучше их! — думала
Вера. — А Марк уверял, и Райский тоже, что за этим… „Рубиконом“ начинается другая, новая, лучшая жизнь! Да, новая, но какая „лучшая“!»
— Стану, если
Вера Васильевна захочет. Впрочем, здесь есть хозяйка дома и…
люди. Но я полагаю, что вы сами не нарушите приличий и спокойствия женщины…
—
Человек с ног до головы, — повторила
Вера, — а не герой романа!
Стало быть, ей,
Вере, надо быть бабушкой в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на дно обрыва… любить
людей, правду, добро…
И этот другой командует властью
Веры, не выходя из границ приличий, выпроваживает его осторожно, как выпроваживают буйного гостя или вора, запирая двери, окна и спуская собаку. Он намекнул ему о хозяйке дома, о
людях… чуть не о полиции.
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые
люди — все это надоедало Райскому и
Вере — и оба искали, он — ее, а она — уединения, и были только счастливы, он — с нею, а она — одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет «как дух» в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
Тушин жил, не подозревая, что умеет жить, как мольеровский bourgeois-gentilhomme [мещанин во дворянстве (фр.).] не подозревал, что «говорит прозой», и жил одинаково, бывало ли ему от того хорошо или нехорошо. Он был «
человек», как коротко и верно определила его умная и проницательная
Вера.