Неточные совпадения
Как ни отбивались стрельчата, как ни отговаривалась сама Домашка, что она"против опчества идти не
смеет", но сила, по обыкновению,
взяла верх.
В середине мазурки, повторяя сложную фигуру, вновь выдуманную Корсунским, Анна вышла на середину круга,
взяла двух кавалеров и подозвала к себе одну даму и Кити. Кити испуганно смотрела на нее, подходя. Анна прищурившись смотрела на нее и улыбнулась, пожав ей руку. Но
заметив, что лицо Кити только выражением отчаяния и удивления ответило на ее улыбку, она отвернулась от нее и весело заговорила с другою дамой.
В нынешнем году мужики
взяли все покосы из третьей доли, и теперь староста приехал объявить, что покосы убраны и что он, побоявшись дождя, пригласил конторщика, при нем разделил и
сметал уже одиннадцать господских стогов.
Я
поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не
смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
Впрочем, обе дамы нельзя сказать чтобы имели в своей натуре потребность наносить неприятность, и вообще в характерах их ничего не было злого, а так, нечувствительно, в разговоре рождалось само собою маленькое желание кольнуть друг друга; просто одна другой из небольшого наслаждения при случае всунет иное живое словцо: вот,
мол, тебе! на,
возьми, съешь!
На это обыкновенно
замечали другие чиновники: «Хорошо тебе, шпрехен зи дейч Иван Андрейч, у тебя дело почтовое: принять да отправить экспедицию; разве только надуешь, заперши присутствие часом раньше, да
возьмешь с опоздавшего купца за прием письма в неуказанное время или перешлешь иную посылку, которую не следует пересылать, — тут, конечно, всякий будет святой.
Бывало, он меня не
замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему,
возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
Я не только не
смел поцеловать его, чего мне иногда очень хотелось,
взять его за руку, сказать, как я рад его видеть, но не
смел даже называть его Сережа, а непременно Сергей: так уж было заведено у нас.
Никакого заказу и никакой работы не
смела взять на себя без позволения старухи.
То есть они никто не
смели ее вслух высказывать, потому дичь нелепейшая, и особенно когда этого красильщика
взяли, все это лопнуло и погасло навеки.
«Двадцать копеек мои унес, — злобно проговорил Раскольников, оставшись один. — Ну пусть и с того тоже
возьмет, да и отпустит с ним девочку, тем и кончится… И чего я ввязался тут помогать? Ну мне ль помогать? Имею ль я право помогать? Да пусть их переглотают друг друга живьем, — мне-то чего? И как я
смел отдать эти двадцать копеек. Разве они мои?»
И что я скажу: что убил, а денег
взять не
посмел, под камень спрятал? — прибавил он с едкою усмешкой.
— Не твой револьвер, а Марфы Петровны, которую ты убил, злодей! У тебя ничего не было своего в ее доме. Я
взяла его, как стала подозревать, на что ты способен.
Смей шагнуть хоть один шаг, и, клянусь, я убью тебя!
Под головами его действительно лежали теперь настоящие подушки — пуховые и с чистыми наволочками; он это тоже
заметил и
взял в соображение.
— Вы сами же вызывали сейчас на откровенность, а на первый же вопрос и отказываетесь отвечать, —
заметил Свидригайлов с улыбкой. — Вам все кажется, что у меня какие-то цели, а потому и глядите на меня подозрительно. Что ж, это совершенно понятно в вашем положении. Но как я ни желаю сойтись с вами, я все-таки не
возьму на себя труда разуверять вас в противном. Ей-богу, игра не стоит свеч, да и говорить-то с вами я ни о чем таком особенном не намеревался.
Путь же
взял он по направлению к Васильевскому острову через В—й проспект, как будто торопясь туда за делом, но, по обыкновению своему, шел, не
замечая дороги, шепча про себя и даже говоря вслух с собою, чем очень удивлял прохожих.
— Я догадался тогда, Соня, — продолжал он восторженно, — что власть дается только тому, кто
посмеет наклониться и
взять ее.
Мне вдруг ясно, как солнце, представилось, что как же это ни единый до сих пор не
посмел и не
смеет, проходя мимо всей этой нелепости,
взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту!
— Пусти? Ты
смеешь говорить: «пусти»? Да знаешь ли, что я сейчас с тобой сделаю?
Возьму в охапку, завяжу узлом да и отнесу под мышкой домой, под замок!
На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед,
замечал ее; теперь же
взял и посмотрел. Это был Новый завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.
— Он ограбил, вот и вся причина. Он
взял деньги и вещи. Правда, он, по собственному своему сознанию, не воспользовался ни деньгами, ни вещами, а снес их куда-то под камень, где они и теперь лежат. Но это потому, что он не
посмел воспользоваться.
Но,
сметя, как над ним управа не крепка,
Взял скоро волю Конь ретивой:
Вскипела кровь его и разгорелся взор...
— Но, государи мои, — продолжал он, выпустив, вместе с глубоким вздохом, густую струю табачного дыму, — я не
смею взять на себя столь великую ответственность, когда дело идет о безопасности вверенных мне провинций ее императорским величеством, всемилостивейшей моею государыней. Итак, я соглашаюсь с большинством голосов, которое решило, что всего благоразумнее и безопаснее внутри города ожидать осады, а нападения неприятеля силой артиллерии и (буде окажется возможным) вылазками — отражать.
— Нет, Василиса Егоровна, — продолжал комендант,
замечая, что слова его подействовали, может быть, в первый раз в его жизни. — Маше здесь оставаться не гоже. Отправим ее в Оренбург к ее крестной матери: там и войска и пушек довольно, и стена каменная. Да и тебе советовал бы с нею туда же отправиться; даром что ты старуха, а посмотри, что с тобою будет, коли
возьмут фортецию приступом.
— Да, —
заметил Николай Петрович, — он самолюбив. Но без этого, видно, нельзя; только вот чего я в толк не
возьму. Кажется, я все делаю, чтобы не отстать от века: крестьян устроил, ферму завел, так что даже меня во всей губернии красным величают; читаю, учусь, вообще стараюсь стать в уровень с современными требованиями, — а они говорят, что песенка моя спета. Да что, брат, я сам начинаю думать, что она точно спета.
Я говорю о внутренней ее свободе, — добавила она очень поспешно, видимо,
заметив его скептическую усмешку; затем спросила: — Не хочешь ли
взять у меня книги отца?
Бросим красное знамя свободы
И трехцветное
смело возьмем,
И свои пролетарские взводы
На немецких рабочих пошлем.
— Я не
заметила вас, — сказала она безразличным тоном,
взяв книгу и перелистывая ее.
— Странное дело, — продолжал он, недоуменно вздернув плечи, — но я
замечал, что чем здоровее человек, тем более жестоко грызет его цинга, а слабые переносят ее легче. Вероятно, это не так, а вот сложилось такое впечатление. Прокаженные встречаются там, меряченье нередко… Вообще — край не из веселых. И все-таки, знаешь, Клим, — замечательный народ живет в государстве Романовых, черт их
возьми! Остяки, например, и особенно — вогулы…
Открыл форточку в окне и, шагая по комнате, с папиросой в зубах,
заметил на подзеркальнике золотые часы Варвары,
взял их, взвесил на ладони. Эти часы подарил ей он. Когда будут прибирать комнату, их могут украсть. Он положил часы в карман своих брюк. Затем, взглянув на отраженное в зеркале озабоченное лицо свое, открыл сумку. В ней оказалась пудреница, перчатки, записная книжка, флакон английской соли, карандаш от мигрени, золотой браслет, семьдесят три рубля бумажками, целая горсть серебра.
— Гроб поставили в сарай… Завтра его отнесут куда следует. Нашлись люди. Сто целковых. Н-да! Алина как будто приходит в себя. У нее — никогда никаких истерик! Макаров… — Он подскочил на кушетке, сел, изумленно поднял брови. — Дерется как! Замечательно дерется, черт
возьми! Ну, и этот… Нет, — каков Игнат, а? — вскричал он, подбегая к столу. — Ты
заметил, понял?
— Ну — пойдем, — предложила Марина. Самгин отрицательно качнул головою, но она
взяла его под руку и повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий офицер, — он побежал к буфету такими мелкими шагами, что Марина
заметила...
— «Интеллигенция любит только справедливое распределение богатства, но не самое богатство, скорее она даже ненавидит и боится его». Боится? Ну, это ерундоподобно. Не очень боится в наши дни. «В душе ее любовь к бедным обращается в любовь к бедности». Мм — не
замечал. Нет, это чепуховидно. Еще что? Тут много подчеркнуто, черт
возьми! «До последних, революционных лет творческие, даровитые натуры в России как-то сторонились от революционной интеллигенции, не вынося ее высокомерия и деспотизма…»
Он
взял из ее рук синий конвертик и, не вскрыв, бросил его на стол. Но он тотчас
заметил, что Гогин смотрит на телеграмму, покусывая губу,
заметил и — испугался: а вдруг это от Никоновой?
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда
мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев,
возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда,
мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
— Куда ты?
Возьми да
смети: здесь сесть нельзя, ни облокотиться… Ведь это гадость, это… обломовщина!
— Я и то не брал. На что,
мол, нам письмо-то, — нам не надо. Нам,
мол, не наказывали писем брать — я не
смею: подите вы, с письмом-то! Да пошел больно ругаться солдат-то: хотел начальству жаловаться; я и
взял.
— Ну, я перво-наперво притаился: солдат и ушел с письмом-то. Да верхлёвский дьячок видал меня, он и сказал. Пришел вдругорядь. Как пришли вдругорядь-то, ругаться стали и отдали письмо, еще пятак
взяли. Я спросил, что,
мол, делать мне с ним, куда его деть? Так вот велели вашей милости отдать.
Злой холоп!
Окончишь ли допрос нелепый?
Повремени: дай лечь мне в гроб,
Тогда ступай себе с Мазепой
Мое наследие считать
Окровавленными перстами,
Мои подвалы разрывать,
Рубить и жечь сады с домами.
С собой
возьмите дочь мою;
Она сама вам всё расскажет,
Сама все клады вам укажет;
Но ради господа
молю,
Теперь оставь меня в покое.
Робко ушел к себе Райский, натянул на рамку холст и начал чертить
мелом. Три дня чертил он, стирал, опять чертил и, бросив бюсты, рисунки,
взял кисть.
— Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но, может быть, по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, — прибавил он нежно, — обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это — как моя семья. Не измените мне, — шепнул он, — скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я
взял смелость изготовить в свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который,
смею думать, она благосклонно примет…
Вера даже
взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка
замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, поглядывая, в свою очередь, подозрительно на каждого.
Он так торжественно дал слово работать над собой, быть другом в простом смысле слова.
Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически
заметил это проницательная шельма, Марк!
— Что вы это ему говорите: он еще дитя! — полугневно
заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение
взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
Теперь он ехал с ее запиской в кармане. Она его вызвала, но он не скакал на гору, а ехал тихо, неторопливо слез с коня, терпеливо ожидая, чтоб из людской
заметили кучера и
взяли его у него, и робко брался за ручку двери. Даже придя в ее комнату, он боязливо и украдкой глядел на нее, не зная, что с нею, зачем она его вызвала, чего ему ждать.
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего
взял: говорил, что ли, с ней,
заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
Но он не
смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера
взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и что делает.
— Великодушный друг… «рыцарь»… — прошептала она и вздохнула с трудом, как от боли, и тут только
заметив другой букет на столе, назначенный Марфеньке,
взяла его, машинально поднесла к лицу, но букет выпал у ней из рук, и она сама упала без чувств на ковер.
—
Смел бы он! — с удивлением сказала Марфенька. — Когда мы в горелки играем, так он не
смеет взять меня за руку, а ловит всегда за рукав! Что выдумали: Викентьев! Позволила бы я ему!
— Я
заметил, что ты уклончива, никогда сразу не выскажешь мысли или желания, а сначала обойдешь кругом. Я не волен в выборе, Вера: ты реши за меня, и что ты дашь, то и
возьму. Обо мне забудь, говори только за себя и для себя.