Неточные совпадения
За бревнами,
где нищие
Вповалку
спали с вечера,
Лежал какой-то смученный,
Избитый человек...
И тут я с печи спрыгнула,
Обулась. Долго слушала, —
Все тихо,
спит семья!
Чуть-чуть я дверью скрипнула
И вышла. Ночь морозная…
Из Домниной избы,
Где парни деревенские
И девки собиралися,
Гремела песня складная.
Любимая моя…
Идет — пыхтит,
Идет — и
спит,
Прибрел туда,
Где рожь шумит.
Думали сначала, что он будет
палить, но, заглянув на градоначальнический двор,
где стоял пушечный снаряд, из которого обыкновенно
палили в обывателей, убедились, что пушки стоят незаряженные.
— Ты думаешь как? — ободряли третьи, — ты думаешь, начальство-то
спит? Нет, брат, оно одним глазком дремлет, а другим поди уж
где видит!
Он любит рассуждать с ним», подумала она и тотчас же перенеслась мыслью к тому,
где удобнее положить
спать Катавасова, — отдельно или вместе с Сергеем Иванычем.
— А ты
где же
спать будешь?
— Берегитесь! — закричал я ему, — не
падайте заранее; это дурная примета. Вспомните Юлия Цезаря!? [По преданию, Юлий Цезарь оступился по дороге в сенат,
где был убит заговорщиками.]
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади
падали; налево зияла глубокая расселина,
где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным,
спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие его характерические черты:
спать не раздеваясь, так, как есть, в том же сюртуке, и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух, своего собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где-нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что в этой комнате лет десять жили люди.
Когда бричка была уже на конце деревни, он подозвал к себе первого мужика, который,
попавши где-то на дороге претолстое бревно, тащил его на плече, подобно неутомимому муравью, к себе в избу.
И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела дня
попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга:
где выход,
где дорога?
Счастливым или несчастливым случаем
попал он в такое училище,
где был директором человек, в своем роде необыкновенный, несмотря на некоторые причуды.
Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор,
где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы показалось, уж не
попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и
где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны́, [Лагун — «форма ведра с закрышкой».
— Вот говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» — говорил он, снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю себе, зайду, верно, не
спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку!
Где твоя трубка?
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день,
И начал странствия без цели,
Доступный чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и
попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
— Ну, хлопцы, полно
спать! Пора, пора! Напойте коней! А
где стара́? (Так он обыкновенно называл жену свою.) Живее, стара, готовь нам есть; путь лежит великий!
Тень листвы подобралась ближе к стволам, а Грэй все еще сидел в той же малоудобной позе. Все
спало на девушке:
спали темные волосы,
спало платье и складки платья; даже трава поблизости ее тела, казалось, задремала в силу сочувствия. Когда впечатление стало полным, Грэй вошел в его теплую подмывающую волну и уплыл с ней. Давно уже Летика кричал: «Капитан,
где вы?» — но капитан не слышал его.
— Как не может быть? — продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, — не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется? На улицу всею гурьбой пойдут, она будет кашлять и просить и об стену где-нибудь головой стучать, как сегодня, а дети плакать… А там
упадет, в часть свезут, в больницу, умрет, а дети…
«Мария же, пришедши туда,
где был Иисус, и увидев его,
пала к ногам его; и сказала ему: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал:
где вы положили его? Говорят ему: господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот не умер?»
Порой, вдруг находя себя где-нибудь в отдаленной и уединенной части города, в каком-нибудь жалком трактире, одного, за столом, в размышлении, и едва помня, как он
попал сюда, он вспоминал вдруг о Свидригайлове: ему вдруг слишком ясно и тревожно сознавалось, что надо бы, как можно скорее, сговориться с этим человеком и, что возможно, порешить окончательно.
Статью эту она читала беспрерывно, читала иногда даже вслух, чуть не
спала вместе с нею, а все-таки,
где именно находится теперь Родя, почти не расспрашивала, несмотря даже на то, что с нею, видимо, избегали об этом разговаривать, — что уже одно могло возбудить ее мнительность.
— Упокой, господи, ее душу! — воскликнула Пульхерия Александровна, — вечно, вечно за нее бога буду молить! Ну что бы с нами было теперь, Дуня, без этих трех тысяч! Господи, точно с неба
упали! Ах, Родя, ведь у нас утром всего три целковых за душой оставалось, и мы с Дунечкой только и рассчитывали, как бы часы где-нибудь поскорей заложить, чтобы не брать только у этого, пока сам не догадается.
Насилу достучался и вначале произвел было большое смятение; но Аркадий Иванович, когда хотел, был человек с весьма обворожительными манерами, так что первоначальная (хотя, впрочем, весьма остроумная) догадка благоразумных родителей невесты, что Аркадий Иванович, вероятно, до того уже где-нибудь нахлестался пьян, что уж и себя не помнит, — тотчас же
пала сама собою.
Другой.
Где уж жива! Высоко бросилась-то: тут обрыв, да, должно быть, на якорь
попала, ушиблась, бедная! А точно, ребяты, как живая! Только на виске маленькая ранка, и одна только, как есть одна, капелька крови.
Савельич встретил нас на крыльце. Он ахнул, увидя несомненные признаки моего усердия к службе. «Что это, сударь, с тобою сделалось? — сказал он жалким голосом, —
где ты это нагрузился? Ахти господи! отроду такого греха не бывало!» — «Молчи, хрыч! — отвечал я ему, запинаясь, — ты, верно, пьян, пошел
спать… и уложи меня».
Сюда! за мной! скорей! скорей!
Свечей побольше, фонарей!
Где домовые? Ба! знакомые всё лица!
Дочь, Софья Павловна! страмница!
Бесстыдница!
где! с кем! Ни дать ни взять она,
Как мать ее, покойница жена.
Бывало, я с дражайшей половиной
Чуть врознь — уж где-нибудь с мужчиной!
Побойся бога, как? чем он тебя прельстил?
Сама его безумным называла!
Нет! глупость на меня и слепота
напала!
Всё это заговор, и в заговоре был
Он сам, и гости все. За что я так наказан!..
Он неясно помнил, как очутился в доме Лютова,
где пили кофе, сумасшедше плясали, пели, а потом он ушел
спать, но не успел еще раздеться, явилась Дуняша с коньяком и зельтерской, потом он раздевал ее, обжигая пальцы о раскаленное, тающее тело.
—
Где же я буду пить, есть,
спать?
— Лечат? Кого? — заговорил он громко, как в столовой дяди Хрисанфа, и уже в две-три минуты его окружило человек шесть темных людей. Они стояли молча и механически однообразно повертывали головы то туда,
где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и
падать, появляться и исчезать, то глядя в рот Маракуева.
—
Где же Владимир? — озабоченно спросил он. —
Спать он не ложился, постель не смята.
Доктора повели
спать в мезонин,
где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу, говоря почему-то вполголоса...
Клим первым вышел в столовую к чаю, в доме было тихо, все, очевидно,
спали, только наверху, у Варавки,
где жил доктор Любомудров, кто-то возился. Через две-три минуты в столовую заглянула Варвара, уже одетая, причесанная.
Она вырвалась; Клим, покачнувшись, сел к роялю, согнулся над клавиатурой, в нем ходили волны сотрясающей дрожи, он ждал, что
упадет в обморок. Лидия была где-то далеко сзади его, он слышал ее возмущенный голос, стук руки по столу.
Придерживая очки, Самгин взглянул в щель и почувствовал, что он как бы
падает в неограниченный сумрак,
где взвешено плоское, правильно круглое пятно мутного света. Он не сразу понял, что свет отражается на поверхности воды, налитой в чан, — вода наполняла его в уровень с краями, свет лежал на ней широким кольцом; другое, более узкое, менее яркое кольцо лежало на полу, черном, как земля. В центре кольца на воде, — точно углубление в ней, — бесформенная тень, и тоже трудно было понять, откуда она?
В отделение,
где сидел Самгин, тяжело втиснулся большой человек с тяжелым, черным чемоданом в одной руке, связкой книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две книги в переплетах
упали на колени маленького заики.
Спит еще. (Садится.) А как их по фамилии-то,
где он ходит?
— Что это за
напасть такая? — говорил он, глядя, как Анисья подбирала куски сахару, черепки чашки, хлеб. —
Где же барин?
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за горой; в овраг свозили
падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское дело разбирать,
где и как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому дела нет до того, зачем у него платье лежит в куче на полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и
спит на этой постели, а не она.
— Вон из этой ямы, из болота, на свет, на простор,
где есть здоровая, нормальная жизнь! — настаивал Штольц строго, почти повелительно. —
Где ты? Что ты стал? Опомнись! Разве ты к этому быту готовил себя, чтоб
спать, как крот в норе? Ты вспомни все…
Ребенок видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита — все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там,
где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле своей пешни, и кучер
спал на конюшне.
Мало-помалу впечатление его изгладилось, и он опять с трепетом счастья смотрел на Ольгу наедине, слушал, с подавленными слезами восторга, ее пение при всех и, приезжая домой, ложился, без ведома Ольги, на диван, но ложился не
спать, не лежать мертвой колодой, а мечтать о ней, играть мысленно в счастье и волноваться, заглядывая в будущую перспективу своей домашней, мирной жизни,
где будет сиять Ольга, — и все засияет около нее.
То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то, бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые слова и шепот: «Вот никак не могу
попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!»
— Жена
спит, а я не знаю
где: надо у Авдотьи спросить…
— Садовник
спал там где-то в углу и будто все видел и слышал. Он молчал, боялся, был крепостной… А эта пьяная баба, его вдова, от него слышала — и болтает… Разумеется, вздор — кто поверит! я первая говорю: ложь, ложь! эта святая, почтенная Татьяна Марковна!.. — Крицкая закатилась опять смехом и вдруг сдержалась. — Но что с вами? Allons donc, oubliez tout! Vive la joie! [Забудьте все! Да здравствует веселье! (фр.)] — сказала она. — Что вы нахмурились? перестаньте. Я велю еще подать вина!
— Насилу вас принесла нелегкая! — сказал он с досадой вполголоса, —
где вы пропадали? Я другую ночь почти не
сплю совсем… Днем тут ученики вертелись, а по ночам он один…
— Да, да, — говорила бабушка, как будто озираясь, — кто-то стоит да слушает! Ты только не остерегись, забудь, что можно
упасть — и
упадешь. Понадейся без оглядки, судьба и обманет, вырвет из рук, к чему протягивал их!
Где меньше всего ждешь, тут и оплеуха…
Она идет, твердо шагая загорелыми ногами, дальше, дальше, не зная,
где остановится или
упадет, потеряв силу. Она верит, что рядом идет с ней другая сила и несет ее «беду», которую не снесла бы одна!