Неточные совпадения
«Неужели это
вера? — подумал он, боясь верить своему счастью. — Боже мой, благодарю Тебя»! — проговорил он, проглатывая поднимавшиеся рыданья и вытирая обеими руками слезы, которыми полны были его
глаза.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и
веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в
глаза не видали, что такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Жид молился, накрывшись своим довольно запачканным саваном, и оборотился, чтобы в последний раз плюнуть, по обычаю своей
веры, как вдруг
глаза его встретили стоявшего назади Бульбу.
А когда играли, Варавка садился на свое место в кресло за роялем, закуривал сигару и узенькими щелочками прикрытых
глаз рассматривал сквозь дым
Веру Петровну. Сидел неподвижно, казалось, что он дремлет, дымился и молчал.
С Климом он поздоровался так, как будто вчера видел его и вообще Клим давно уже надоел ему. Варваре поклонился церемонно и почему-то закрыв
глаза. Сел к столу, подвинул
Вере Петровне пустой стакан; она вопросительно взглянула в измятое лицо доктора.
Клим Иванович даже пожалел, что внешность оратора не совпадает с его
верой, ему бы огненно-рыжие волосы, аскетическое, бескровное лицо, горящие
глаза, широкие жесты.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с
Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее
глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
Вера Петровна встала. Клим, взглянув в лицо ее, — отметил: дрожит подбородок, а
глаза жалобно расширены. Это почти испугало его.
Потом он шагал в комнату, и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными
глазами. Молча поцеловав
Веру Петровну, она кланялась всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Ужасно, — сказала
Вера Петровна, закрыв обесцвеченные
глаза и качая головою.
— Ты очень, очень возмужал, — говорила
Вера Петровна, кажется, уже третий раз. — У тебя даже
глаза стали темнее.
Утомленная муками родов,
Вера Петровна не ответила. Муж на минуту задумался, устремив голубиные
глаза свои в окно, в небеса, где облака, изорванные ветром, напоминали и ледоход на реке, и мохнатые кочки болота. Затем Самгин начал озабоченно перечислять, пронзая воздух коротеньким и пухлым пальцем...
Она искала, отчего происходит эта неполнота, неудовлетворенность счастья? Чего недостает ей? Что еще нужно? Ведь это судьба — назначение любить Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой
верой в добро, а пуще всего нежностью, нежностью, какой она не видала никогда в
глазах мужчины.
Между тем и ему долго, почти всю жизнь предстояла еще немалая забота поддерживать на одной высоте свое достоинство мужчины в
глазах самолюбивой, гордой Ольги не из пошлой ревности, а для того, чтоб не помрачилась эта хрустальная жизнь; а это могло бы случиться, если б хоть немного поколебалась ее
вера в него.
Она пристально смотрела на
Веру; та лежала с закрытыми
глазами. Татьяна Марковна, опершись щекой на руку, не спускала с нее
глаз и изредка, удерживая вздохи, тихо облегчала ими грудь.
Но хитрая и умная барыня не дала никакого другого хода этим вопросам, и они выглянули у ней только из
глаз, и на минуту.
Вера, однако, прочла их, хотя та переменила взгляд сомнения на взгляд участия. Прочла и Татьяна Марковна.
Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в горшках. И у ней лицо стало как маска, и
глаза перестали искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у
Веры тогда… — думал он. — Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся… Русалки!»
У Марфеньки на
глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем молчат бабушка и
Вера? Что сделалось со всем домом?
После завтрака все окружили Райского. Марфенька заливалась слезами: она смочила три-четыре платка.
Вера оперлась ему рукой на плечо и глядела на него с томной улыбкой, Тушин серьезно. У Викентьева лицо дружески улыбалось ему, а по носу из
глаз катилась слеза «с вишню», как заметила Марфенька и стыдливо сняла ее своим платком.
Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит
глазами вокруг себя, поглядывая, в свою очередь, подозрительно на каждого.
Тушин тоже смотрит на
Веру какими-то особенными
глазами. И бабушка, и Райский, а всего более сама
Вера заметили это.
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с
глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока
Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Вера просыпалась, спрашивала: «Ты спишь, Наташа?» — и, не получив ответа, закрывала
глаза, по временам открывая их с мучительным вздохом опять, лишь только память и сознание напомнят ей ее положение.
На другой день в полдень
Вера, услыхав шум лошадиных копыт в ворота, взглянула в окно, и
глаза у ней на минуту блеснули удовольствием, увидев рослую и стройную фигуру Тушина, верхом на вороном коне, въехавшего во двор.
Из
глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение за
Веру и участие к нему самому. Они говорили, даже о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу в
глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между собой, и в минуты молчания высказывали один другому
глазами то, что могли бы сказать о происшедшем словами, если б это было нужно.
Ему было не легче
Веры. И он, истомленный усталостью, моральной и физической, и долгими муками, отдался сну, как будто бросился в горячке в объятия здорового друга, поручая себя его попечению. И сон исполнил эту обязанность, унося его далеко от
Веры, от Малиновки, от обрыва и от вчерашней, разыгравшейся на его
глазах драмы.
Ах, если б мне страсть! — сказал он, глядя жаркими
глазами на
Веру и взяв ее за руки.
«Ах, зачем мне мало этого счастья — зачем я не бабушка, не Викентьев, не Марфенька, зачем я —
Вера в своем роде?» — думал он и боязливо искал
Веру глазами.
Вера хмурится и, очевидно, страдает, что не может перемочь себя, и, наконец, неожиданно явится среди гостей — и с таким веселым лицом,
глаза теплятся таким радушием, она принесет столько тонкого ума, грации, что бабушка теряется до испуга.
Переработает ли в себе бабушка всю эту внезапную тревогу, как землетрясение всколыхавшую ее душевный мир? — спрашивала себя
Вера и читала в
глазах Татьяны Марковны, привыкает ли она к другой, не прежней
Вере и к ожидающей ее новой, неизвестной, а не той судьбе, какую она ей гадала? Не сетует ли бессознательно про себя на ее своевольное ниспровержение своей счастливой, старческой дремоты? Воротится ли к ней когда-нибудь ясность и покой в душу?
Она рвалась к бабушке и останавливалась в ужасе; показаться ей на
глаза значило, может быть, убить ее. Настала настоящая казнь
Веры. Она теперь только почувствовала, как глубоко вонзился нож и в ее, и в чужую, но близкую ей жизнь, видя, как страдает за нее эта трагическая старуха, недавно еще счастливая, а теперь оборванная, желтая, изможденная, мучающаяся за чужое преступление чужою казнью.
Все прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия — пропали из
глаз. Одна
Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал
глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил...
— Ты прелесть,
Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в
глазах! Ты вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! — Ты и идея красоты, и воплощение идеи — и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает…
Марк, предложением пари, еще больше растревожил в нем желчь, и он почти не глядел на
Веру, сидя против нее за обедом, только когда случайно поднял
глаза, его как будто молнией ослепило «язвительной» красотой.
Вера, зажав
глаза платком, отрицательно качала головой.
— Сплю, — отвечает
Вера и закрывает
глаза, чтоб обмануть бабушку.
Вера мельком оглядела общество, кое-где сказала две-три фразы, пожала руки некоторым девицам, которые уперли
глаза в ее платье и пелеринку, равнодушно улыбнулась дамам и села на стул у печки.
Он поднял
глаза от портфеля… Перед ним стоит — живая
Вера! Он испугался.
— Что?! — вдруг приподнявшись на локоть, с ужасом в
глазах и в голосе, спросила
Вера.
Вера отвечала ей таким же продолжительным взглядом. Обе женщины говорили
глазами и, казалось, понимали друг друга.
Пробыв неделю у Тушина в «Дымке», видя его у него, дома, в поле, в лесу, в артели, на заводе, беседуя с ним по ночам до света у камина, в его кабинете, — Райский понял вполне Тушина, многому дивился в нем, а еще более дивился
глазу и чувству
Веры, угадавшей эту простую, цельную фигуру и давшей ему в своих симпатиях место рядом с бабушкой и с сестрой.
— Замечай за
Верой, — шепнула бабушка Райскому, — как она слушает! История попадает — не в бровь, а прямо в
глаз. Смотри, морщится, поджимает губы!..
Он думал, что она тоже выкажет смущение, не сумеет укрыть от многих
глаз своего сочувствия к этому герою; он уже решил наверное, что лесничий — герой ее романа и той тайны, которую
Вера укрывала.
Закипит ярость в сердце Райского, хочет он мысленно обратить проклятие к этому неотступному образу
Веры, а губы не повинуются, язык шепчет страстно ее имя, колена гнутся, и он закрывает
глаза и шепчет...
А у
Веры именно такие
глаза: она бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как
глаза.
Вера отвечала ему тоже взглядом, быстрым, как молния, потом остановила на нем
глаза, и взгляд изменился, стал прозрачный, точно стеклянный, «русалочный»…
Не только Райский, но и сама бабушка вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за
Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению,
глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет».
— Но ты не пойдешь сама, не увидишься с ним? — говорила
Вера, пытливо глядя в
глаза бабушке. — Помни, я не жалуюсь на него, не хочу ему зла…
Он понял теперь бабушку. Он вошел к ней с замирающим от волнения сердцем, забыл отдать отчет о том, как он передал Крицкой рассказ о прогулке
Веры в обрыве, и впился в нее жадными
глазами.
У него упало сердце. Он не узнал прежней
Веры. Лицо бледное, исхудалое,
глаза блуждали, сверкая злым блеском, губы сжаты. С головы, из-под косынки, выпадали в беспорядке на лоб и виски две-три пряди волос, как у цыганки, закрывая ей, при быстрых движениях,
глаза и рот. На плечи небрежно накинута была атласная, обложенная белым пухом мантилья, едва державшаяся слабым узлом шелкового шнура.