Неточные совпадения
— Вот такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно
говорил о начальнике в
тюрьме, да!
О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может… как
говорят? — может утешивать. Так? Он — хороший поп!
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я
говорю именно
о русской интеллигенции,
о людях, чья участь —
тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша
говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Одетая, как всегда, пестро и крикливо, она
говорила так громко, как будто все люди вокруг были ее добрыми знакомыми и можно не стесняться их. Самгин охотно проводил ее домой, дорогою она рассказала много интересного
о Диомидове, который, плутая всюду по Москве, изредка посещает и ее,
о Маракуеве, просидевшем в
тюрьме тринадцать дней, после чего жандармы извинились пред ним,
о своем разочаровании театральной школой. Огромнейшая Анфимьевна встретила Клима тоже радостно.
Суслов подробно, с не крикливой, но упрекающей горячностью рассказывал
о страданиях революционной интеллигенции в
тюрьмах, ссылке, на каторге, знал он все это прекрасно;
говорил он
о необходимости борьбы, самопожертвования и всегда
говорил склонив голову к правому плечу, как будто за плечом его стоял кто-то невидимый и не спеша подсказывал ему суровые слова.
Рассуждение
о том, что то, что возмущало его, происходило, как ему
говорили служащие, от несовершенства устройства мест заключения и ссылки, и что это всё можно поправить, устроив нового фасона
тюрьмы, — не удовлетворяло Нехлюдова, потому что он чувствовал, что то, что возмущало его, происходило не от более или менее совершенного устройства мест заключения.
Все были не только ласковы и любезны с Нехлюдовым, но, очевидно, были рады ему, как новому и интересному лицу. Генерал, вышедший к обеду в военном сюртуке, с белым крестом на шее, как с старым знакомым, поздоровался с Нехлюдовым и тотчас же пригласил гостей к закуске и водке. На вопрос генерала у Нехлюдова
о том, что он делал после того, как был у него, Нехлюдов рассказал, что был на почте и узнал
о помиловании того лица,
о котором
говорил утром, и теперь вновь просит разрешения посетить
тюрьму.
На другой день меня везли в Пермь, но прежде, нежели я буду
говорить о разлуке, расскажу, что еще мне мешало перед
тюрьмой лучше понять Natalie, больше сблизиться с нею. Я был влюблен!
На Сахалине я застал разговор
о новом проектированном округе;
говорили о нем, как
о земле Ханаанской, потому что на плане через весь этот округ вдоль реки Пороная лежала дорога на юг; и предполагалось, что в новый округ будут переведены каторжники, живущие теперь в Дуэ и в Воеводской
тюрьме, что после переселения останется одно только воспоминание об этих ужасных местах, что угольные копи отойдут от общества «Сахалин», которое давно уже нарушило контракт, и добыча угля будет производиться уже не каторжными, а поселенцами на артельных началах.
Когда-то Мало-Тымово было главным селением и центром местности, составляющей нынешний Тымовский округ, теперь же оно стоит в стороне и похоже на заштатный городок, в котором замерло всё живое;
о прежнем величии
говорят здесь только небольшая
тюрьма да дом, где живет тюремный смотритель.
При мне из Воеводской
тюрьмы бежал таким образом бродяга Прохоров, он же Мыльников,
о котором я
говорил в предыдущей главе.
Не
говоря уже
о писарях, чертежниках и хороших мастерах, которым по роду их занятий жить в
тюрьме не приходится, на Сахалине немало семейных каторжников, мужей и отцов, которых непрактично было бы держать в
тюрьмах отдельно от их семей: это вносило бы немалую путаницу в жизнь колонии.
— И философия ваша точно такая же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только
о копейках и
говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в
тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется, с барышом, несмотря на то что на копейки.
Верно, что вам трудно
о многом
говорить с добрым Матвеем Ивановичем. Он не был в наших сибирских
тюрьмах и потому похож на сочинение, изданное без примечаний, — оно не полно. Надеюсь, он найдет способ добраться до Тобольска, пора бы ему уже ходить без солитера…
Вот с кровли
тюрьмы падает человек и убивается на месте; кто-то рассказывает, что у него отняли волов цезарские солдаты; кто-то
говорит о старике, ослепленном пытальщиками.
Он
говорил о том, что за ним следит полиция, что ему не миновать
тюрьмы, а может быть, даже каторги и виселицы, что ему нужно скрыться на несколько месяцев за границу.
— Я читаю запрещенные книги. Их запрещают читать потому, что они
говорят правду
о нашей, рабочей жизни… Они печатаются тихонько, тайно, и если их у меня найдут — меня посадят в
тюрьму, — в
тюрьму за то, что я хочу знать правду. Поняла?
— Нет, Андрюша, — люди-то, я
говорю! — вдруг с удивлением воскликнула она. — Ведь как привыкли! Оторвали от них детей, посадили в
тюрьму, а они ничего, пришли, сидят, ждут, разговаривают, — а? Уж если образованные так привыкают, что же
говорить о черном-то народе?..
Он залпом выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал
о разных несчастиях, об избиениях в
тюрьмах,
о голоде в Сибири. Мать смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он
говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над людьми…
— «Ничего», —
говорит. И знаешь, как он спросил
о племяннике? «Что,
говорит, Федор хорошо себя вел?» — «Что значит — хорошо себя вести в
тюрьме?» — «Ну,
говорит, лишнего чего не болтал ли против товарищей?» И когда я сказал, что Федя человек честный и умница, он погладил бороду и гордо так заявил: «Мы, Сизовы, в своей семье плохих людей не имеем!»
Больше всего она
говорила о том, что людей надо учить, тогда они станут лучше, будут жить по-человечески. Рассказывала
о людях, которые хотели научить русский народ добру, пробудить в нём уважение к разуму, — и за это были посажены в
тюрьмы, сосланы в Сибирь.
Он только и твердил что
о тюрьме, каторжных работах и двадцать раз за сутки учил всех, что и как
говорить, когда вы заявите на него.
Бог знает;
о тебе
Там
говорить не слишком нынче смеют.
Кому язык отрежут, а кому
И голову — такая, право, притча!
Что день, то казнь.
Тюрьмы битком набиты.
На площади, где человека три
Сойдутся, — глядь — лазутчик уж и вьется,
А государь досужною порою
Доносчиков допрашивает сам.
Как раз беда; так лучше уж молчать.
Больше всего возбуждали интерес служащих политические сыщики, люди с неуловимыми физиономиями, молчаливые и строгие.
О них с острой завистью
говорили, что они зарабатывают большие деньги, со страхом рассказывали, что этим людям — всё известно, всё открыто; сила их над жизнью людей — неизмерима, они могут каждого человека поставить так, что куда бы человек ни подвинулся, он непременно попадёт в
тюрьму.
— Да не
о конституции, не
о политике надо
говорить с ними, а
о том, что новый порядок уничтожит их, что при нём смирные издохнут с голоду, буйные сгниют в
тюрьмах. Кто нам служит? Выродки, дегенераты, психически больные, глупые животные…
Яков Иваныч сильно постарел, похудел и
говорил уже тихо, как больной. Он чувствовал себя слабым, жалким, ниже всех ростом, и было похоже на то, как будто от мучений совести и мечтаний, которые не покидали его и в
тюрьме, душа его так же постарела и отощала, как тело. Когда зашла речь
о том, что он не ходит в церковь, председатель спросил его...
Я молчал. Над горами слегка светлело, луна кралась из-за черных хребтов, осторожно окрашивая заревом ночное небо… Мерцали звезды, тихо веял ночной ласково-свежий ветер… И мне казалось, что голос Микеши, простодушный и одинаково непосредственный, когда он
говорит о вере далекой страны или об ее
тюрьмах, составляет лишь часть этой тихой ночи, как шорох деревьев или плеск речной струи. Но вдруг в этом голосе задрожало что-то, заставившее меня очнуться.
«Я очень сожалею
о том, что должен предписывать отобрание произведений труда, заключение в
тюрьму, изгнание, каторгу, казнь, войну, то есть массовое убийство, но я обязан поступить так, потому что этого самого требуют от меня люди, давшие мне власть», —
говорят правители.
— Вы можете быть уверены, синьор Магнус, что я ни слова не позволю себе сказать относительно синьорины Марии. Вы знаете, что я не герой. Но
о вас мне позволено будет спросить: как мне сочетать ваши теперешние слова с вашим презрением к людям? Помнится, вы что-то очень серьезно
говорили о эшафоте и
тюрьмах.
Иринарх
говорил словно пророк, только что осиянный высшею правдою, в неглядящем кругом восторге осияния. Да, это было в нем ново. Раньше он раздражал своим пытливо-недоверчивым копанием во всем решительно. Пришли великие дни радости и ужаса. Со смеющимися чему-то глазами он совался всюду, смотрел, все глотал душою. Попал случайно в
тюрьму, просидел три месяца. И вот вышел оттуда со сложившимся учением
о жизни и весь был полон бурлящею радостью.
— По указу его императорского величества, — читал мировой свое решение. Дело было в том, что эта самая женщина, проходя мимо гумна помещика, унесла полснопа овса. Мировой судья приговорил ее к двум месяцам
тюрьмы. Тут же сидел тот самый помещик, у которого был украден овес. Когда судья объявил перерыв, помещик подошел к судье и пожал ему руку. Судья что-то
поговорил с ним. Следующее дело было дело
о самоваре… Потом
о порубке.
С раннего утра в куцавейке, она занималась домашним хозяйством, потом ездила по праздникам к обедни и от обедни в остроги и
тюрьмы, где у нее бывали дела,
о которых она никому не
говорила, а по будням, одевшись, дома принимала просителей разных сословий, которые каждый день приходили к ней, и потом обедала; за обедом сытным и вкусным всегда бывало человека три-четыре гостей, после обеда делала партию в бостон; на ночь заставляла себе читать газеты и новые книги, а сама вязала.
Зачем он в
тюрьме успокаивал ее и
говорил о возможности оправдания?..
— Как смеют, — воскликнул я, — как смеют в нашей
тюрьме говорить о бесцельности? Те оба молчали, и вдруг Иисус, не открывая глаз и даже как будто еще крепче сомкнув их, ответил тихо...