Неточные совпадения
Ляпкин-Тяпкин, судья, человек, прочитавший пять или шесть
книг, и потому несколько вольнодумен. Охотник большой на догадки, и потому каждому слову
своему дает вес. Представляющий его должен всегда сохранять
в лице
своем значительную мину.
Говорит басом с продолговатой растяжкой, хрипом и сапом — как старинные часы, которые прежде шипят, а потом уже бьют.
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович, садясь на
свое кресло, придвигая к себе
книгу Ветхого Завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович не раз
говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он сам
в Ветхом Завете часто справлялся с
книгой, и Сережа заметил это.
Он и попытался это делать и ходил сначала
в библиотеку заниматься выписками и справками для
своей книги; но, как он
говорил ей, чем больше он ничего не делал, тем меньше у него оставалось времени.
И, так просто и легко разрешив, благодаря городским условиям, затруднение, которое
в деревне потребовало бы столько личного труда и внимания, Левин вышел на крыльцо и, кликнув извозчика, сел и поехал на Никитскую. Дорогой он уже не думал о деньгах, а размышлял о том, как он познакомится с петербургским ученым, занимающимся социологией, и будет
говорить с ним о
своей книге.
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай
поговорить о
своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены
в книгу, а покамест обращаются
в свете, почитаются за весьма важные дела.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая
в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему
свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют
в памяти знакомое, вычитанное из
книг, подслушанное
в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, — он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет
говорить о нем.
Он представил себя богатым, живущим где-то
в маленькой уютной стране, может быть,
в одной из республик Южной Америки или — как доктор Руссель — на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения с туземцами. Нет надобности
говорить обо всем и так много, как это принято
в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные русские
книги и пишет
свою книгу.
И опять, как прежде, ему захотелось вдруг всюду, куда-нибудь далеко: и туда, к Штольцу, с Ольгой, и
в деревню, на поля,
в рощи, хотелось уединиться
в своем кабинете и погрузиться
в труд, и самому ехать на Рыбинскую пристань, и дорогу проводить, и прочесть только что вышедшую новую
книгу, о которой все
говорят, и
в оперу — сегодня…
— Я ошибся: не про тебя то, что
говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых
в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и
в книжках, и
в своей жизни…
Но когда на учителя находили игривые минуты и он,
в виде забавы, выдумывал, а не из
книги говорил свои задачи, не прибегая ни к доске, ни к грифелю, ни к правилам, ни к пинкам, — скорее всех, путем сверкающей
в голове догадки, доходил до результата Райский.
Он с удовольствием приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему, не запиралась от него на ключ, не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него
книг и даже приходила за ними сама к нему
в комнату, а он, давая требуемую
книгу, не удерживал ее, не напрашивался
в «руководители мысли», не спрашивал о прочитанном, а она сама иногда
говорила ему о
своем впечатлении.
— Пусть так! — более и более слабея,
говорила она, и слезы появились уже
в глазах. — Не мне спорить с вами, опровергать ваши убеждения умом и
своими убеждениями! У меня ни ума, ни сил не станет. У меня оружие слабо — и только имеет ту цену, что оно мое собственное, что я взяла его
в моей тихой жизни, а не из
книг, не понаслышке…
Еще слово о якутах. Г-н Геденштром (
в книге своей «Отрывки о Сибири», С.-Петербург, 1830), между прочим,
говорит, что «Якутская область — одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих (sic) (стр. 94) более вредно, чем полезно. Житель сей пустыни (продолжает автор), сравнивая себя с другими мирожителями, понял бы
свое бедственное состояние и не нашел бы средств к его улучшению…» Вот как думали еще некоторые двадцать пять лет назад!
Мы шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали
в домы; «Чинь-чинь», —
говорили мы жителям: они улыбались и просили войти. Из дверей одной фермы выглянул китаец, седой,
в очках с огромными круглыми стеклами, державшихся только на носу.
В руках у него была
книга. Отец Аввакум взял у него
книгу, снял с его носа очки, надел на
свой и стал читать вслух по-китайски, как по-русски. Китаец и рот разинул.
Книга была — Конфуций.
Кружок — да это пошлость и скука под именем братства и дружбы, сцепление недоразумений и притязаний под предлогом откровенности и участия;
в кружке, благодаря праву каждого приятеля во всякое время и во всякий час запускать
свои неумытые пальцы прямо во внутренность товарища, ни у кого нет чистого, нетронутого места на душе;
в кружке поклоняются пустому краснобаю, самолюбивому умнику, довременному старику, носят на руках стихотворца бездарного, но с «затаенными» мыслями;
в кружке молодые, семнадцатилетние малые хитро и мудрено толкуют о женщинах и любви, а перед женщинами молчат или
говорят с ними, словно с
книгой, — да и о чем
говорят!
Но когда кончился месяц, Вера Павловна пришла
в мастерскую с какою-то счетною
книгою, попросила
своих швей прекратить работу и послушать, что она будет
говорить.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны
в жизни, и написаны другие
книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет
в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся
в воздухе, как аромат
в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела
говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою
своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет
своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она
говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
О наиболее интимных общениях моей жизни я
в своей книге сознательно не
говорю.
О
своей религиозной жизни я буду
говорить в другой части
книги.
Марсель Пруст, посвятивший все
свое творчество проблеме времени,
говорит в завершительной
своей книге Le temps retrouvé: «J’avais trop expérimenté l’impossibilité d’atteindre dans la réalité ce qui était au fond moi-même» [«Я никогда не достигал
в реальности того, что было
в глубине меня» (фр.).].
В конце
книги Лосский
говорит о необходимости «онтологической гносеологии», но откладывает ее до следующей
книги в полной уверенности, что
в этой
своей книге он строил гносеологию, свободную от всякой онтологии.
Раз оставив
свой обычный слегка насмешливый тон, Максим, очевидно, был расположен
говорить серьезно. А для серьезного разговора на эту тему теперь уже не оставалось времени… Коляска подъехала к воротам монастыря, и студент, наклонясь, придержал за повод лошадь Петра, на лице которого, как
в открытой
книге, виднелось глубокое волнение.
Буллу
свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и
говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие
книги и сочинения,
в разных частях света, наипаче
в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат
в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще
в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто
в печатном деле обращается
в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками
в областях, их,
в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали
книг, сочинений или писаний печатать или отдавать
в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
Исполнение
своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили
в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз
в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя,
в твердости воли и каждый вечер вносил
в особую
книгу отчет прошедшего дня и
свои впечатления, а Иван Петрович, с
своей стороны, писал ему наставления по-французски,
в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и
говорил ему vous.
— Не ты, так другие пойдут… Я тебе же добра желал, Родион Потапыч. А что касается Балчуговских промыслов, так они о нас с тобой плакать не будут… Ты вот
говоришь, что я ничего не понимаю, а я, может, побольше твоего-то смыслю
в этом деле. Балчуговская-то дача рядом прошла с Кедровской — ну, назаявляют приисков на самой грани да и будут скупать ваше балчуговское золото, а запишут
в свои книги. Тут не разбери-бери… Вот это какое дело!
— Ничего я не знаю, Степан Романыч… Вот хоша и сейчас взять: я и на шахтах, я и на Фотьянке, а конторское дело опричь меня делается. Работы были такие же и раньше, как сейчас. Все одно… А потом путал еще меня Кишкин вольными работами
в Кедровской даче. Обложат, грит, ваши промысла приисками, будут скупать ваше золото, а запишут
в свои книги. Это-то он резонно
говорит, Степан Романыч. Греха не оберешься.
Обогащенный новыми
книгами и новыми впечатлениями, которые сделались явственнее
в тишине уединения и ненарушимой свободы, только после чурасовской жизни вполне оцененной мною, я беспрестанно разговаривал и о том и о другом с
своей матерью и с удовольствием замечал, что я стал старше и умнее, потому что мать и другие
говорили, рассуждали со мной уже о том, о чем прежде и
говорить не хотели.
Он редко был
в памяти; часто был
в бреду;
говорил бог знает о чем: о
своем месте, о
своих книгах, обо мне, об отце… и тут-то я услышала многое из его обстоятельств, чего прежде не знала и о чем даже не догадывалась.
Такими намеками молодые люди
говорили вследствие присутствия капитана, который и не думал идти к
своим птицам, а преспокойно уселся тут же,
в гостиной, развернул
книгу и будто бы читал, закуривая по крайней мере шестую трубку. Настенька начала с досадою отмахивать от себя дым.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные
в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие
в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы
в Петербурге
в одной торговой компании,
в которой князь был распорядителем и
в которой потом все участники потеряли безвозвратно
свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским
книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие
говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись
в кабинете — и так далее…
Постоянное выражение его лица
говорило: «Фу! скука какая, и
поговорить не с кем!» Бывало, с утра он или один уйдет с ружьем на охоту, или
в своей комнате, не одеваясь до обеда, читает
книгу.
— Я ведь не сказал же вам, что я не верую вовсе! — вскричал он наконец, — я только лишь знать даю, что я несчастная, скучная
книга и более ничего покамест, покамест… Но погибай мое имя! Дело
в вас, а не во мне… Я человек без таланта и могу только отдать
свою кровь и ничего больше, как всякий человек без таланта. Погибай же и моя кровь! Я об вас
говорю, я вас два года здесь ожидал… Я для вас теперь полчаса пляшу нагишом. Вы, вы одни могли бы поднять это знамя!..
В лавке становилось все труднее, я прочитал все церковные
книги, меня уже не увлекали более споры и беседы начетчиков, —
говорили они всё об одном и том же. Только Петр Васильев по-прежнему привлекал меня
своим знанием темной человеческой жизни,
своим умением
говорить интересно и пылко. Иногда мне думалось, что вот таков же ходил по земле пророк Елисей, одинокий и мстительный.
Я не арихметчик и этих годов
в точности не понимаю, а ты возьми да
в книгах почитай, кто таков был Григорий Отрепьев до
своего воцарения заместо Димитрия, вот ты тогда и увидишь, чего дьяконы-то стоют?» — «Ну, то,
говорит, Отрепьев; а тебе далеко,
говорит, до Отрепьева».
Книга эта посвящена тому же вопросу и разъясняет его по случаю требования американским правительством от
своих граждан военной службы во время междоусобной войны. И тоже имеет самое современное значение, разъясняя вопрос о том, как, при каких условиях люди должны и могут отказываться от военной службы.
В вступлении автор
говорит...
Говорила она много, охотно, и главное — что он понял и что сразу подняло его
в своих глазах — было до смешного просто: оказалось, что всё, о чём она
говорит, — написано
в книгах, всё, что знает она, — прочитано ею.
«Было, —
говорю, — сие так, что племянница моя, дочь брата моего, что
в приказные вышел и служит советником, приехав из губернии, начала обременять понятия моей жены, что якобы наш мужской пол должен
в скорости обратиться
в ничтожество, а женский над нами будет властвовать и господствовать; то я ей на это возразил несколько апостольским словом, но как она на то начала, громко хохоча, козлякать и брыкать,
книги мои без толку порицая, то я,
в книгах нового сочинения достаточной практики по бедности
своей не имея, а чувствуя, что стерпеть сию обиду всему мужскому колену не должен, то я, не зная, что на все ее слова ей отвечать, сказал ей: „Буде ты столь превосходно умна, то скажи,
говорю, мне такое поучение, чтоб я признал тебя
в чем-нибудь наученною“; но тут, владыко, и жена моя, хотя она всегда до сего часа была женщина богобоязненная и ко мне почтительная, но вдруг тоже к сей племяннице за женский пол присоединилась, и зачали вдвоем столь громко цокотать, как две сороки, „что вас,
говорят, больше нашего учат, а мы вас все-таки как захотим, так обманываем“, то я, преосвященный владыко, дабы унять им оное обуявшее их бессмыслие, потеряв спокойствие, воскликнул...
— Да-с; я очень просто это делал: жалуется общество на помещика или соседей. «Хорошо,
говорю, прежде школу постройте!»
В ногах валяются, плачут… Ничего: сказал: «школу постройте и тогда приходите!» Так на
своем стою. Повертятся, повертятся мужичонки и выстроят, и вот вам лучшее доказательство: у меня уже весь, буквально весь участок обстроен школами. Конечно,
в этих школах нет почти еще
книг и учителей, но я уж начинаю второй круг, и уж дело пошло и на учителей. Это, спросите, как?
— Уж брошу же я эти панские товары! —
в сотый раз
говорил Гордей Евстратыч, когда
в конце торгового года с Нюшей «сводил
книгу», то есть подсчитывал общий ход
своих торговых операций.
Астров. Я сегодня ничего не ел, только пил. У вашего отца тяжелый характер. (Достает из буфета бутылку.) Можно? (Выпивает рюмку.) Здесь никого нет, и можно
говорить прямо. Знаете, мне кажется, что
в вашем доме я не выжил бы одного месяца, задохнулся бы
в этом воздухе… Ваш отец, который весь ушел
в свою подагру и
в книги, дядя Ваня со
своею хандрой, ваша бабушка, наконец, ваша мачеха…
— Ах, благодарю, тысячу раз благодарю! —
говорила та как бы
в самом деле радостным голосом и подсобляя князю уложить
книги на одном из столиков. Освободившись окончательно от
своей ноши, князь наконец уселся и принялся сквозь очки глядеть на Елену, которая села напротив него.
Читали мы у Зеленского, опять повторяю,
книги самые позволительные, а из бесед я помню только одну, и то потому, что она имела анекдотическое основание и через то особенно прочно засела
в голову. Но,
говорят, человек ни
в чем так легко не намечается, как
в своем любимом анекдоте, а потому я его здесь и приведу.
Долгов
в каждый момент
своей жизни был увлечен чем-нибудь возвышенным: видел ли он, как это было с ним
в молодости, искусную танцовщицу на сцене, — он всюду кричал, что это не женщина, а оживленная статуя греческая; прочитывал ли какую-нибудь
книгу, пришедшуюся ему по вкусу, — он дни и ночи бредил ею и даже прибавлял к ней
свое, чего там вовсе и не было; захватывал ли во Франции власть Людовик-Наполеон, — Долгов приходил
в отчаяние и
говорил, что это узурпатор, интригант; решался ли у нас крестьянский вопрос, — Долгов ожидал обновления всей русской жизни.
Волынцев и к утру не повеселел. Он хотел было после чаю отправиться на работы, но остался, лег на диван и принялся читать
книгу, что с ним случалось не часто. Волынцев к литературе влечения не чувствовал, а стихов просто боялся. «Это непонятно, как стихи», —
говаривал он и,
в подтверждение слов
своих, приводил следующие строки поэта Айбулата...
Не нянькины сказки, а полные смысла прямого ведутся у Иды беседы. Читает она здесь из Плутарха про великих людей;
говорит она детям о матери Вольфганга Гете; читает им Смайльса «Self-Help» [«Самопомощь» (англ.)] —
книгу, убеждающую человека «самому себе помогать»; читает и про тебя, кроткая Руфь, обретшая себе, ради достоинств души
своей, отчизну
в земле чуждой.
Об их положении очень хорошо
говорит Кошихин
в 25 статье первой главы
своей книги.
«Суховат», — думал Артамонов и утешал себя тем, что Илья выгодно не похож на крикливого болтуна Горицветова, на вялого, ленивого Якова и на Мирона, который, быстро теряя юношеское,
говорил книжно, становился заносчив и похож на чиновника, который знает, что на каждый случай жизни
в книгах есть
свой, строгий закон.
В семействе был еще младший брат Дмитрия Михайловича Александр, проживавший со
своими книгами в отдельном флигеле, из которого изредка предпринимал одиночные прогулки по тенистому саду. Кушанье носили ему прямо во флигель, и никто не видал его за семейным столом.
Говорили о нем как о больном.
Сам «Собеседник» свидетельствует о важности, какую придавал им,
говоря в своей заключительной статье: «Сии записки, собранные рукою истинного и нелицемерного любителя российского народа, дали сему изданию некоторую степень важности и сотворили оное
книгою, полезною каждому россиянину».
(10) Митрополит Евгений
в словаре
своем (см. «Дашкова»)
говорит, что
в «Собеседнике» было помещено много сочинений княгини Дашковой и, между прочим, речь ее, говоренная при открытии Российской академии. Это известие перешло потом и
в «Словарь» Бантыш-Каменского (ч. II, стр. 192), и
в книгу г. Мизко (стр. 155), и др. Все они, без дальних справок, перепечатывали Евгения.