Тысяча душ
1858
Часть вторая
I
Покуда происходили такого рода знаменательные происшествия в моем маленьком мирку, в доме генеральши следовали одна за другой неприятности. Первоначально с ней сделался, бог уж знает отчего, удар, который хотя и миновался без особенно важных последствий, но имел некоторое влияние на ее умственные способности. Исправница, успевшая окончательно втереться к ним в дом, рассказывала, что m-lle Полина была в совершенном отчаянии. Любя мать, она в душе страдала больше, нежели сама больная, тем более, что, как она ни уговаривала, как ни умоляла ее ехать в Москву или хотя бы в губернский город пользоваться — та и слышать не хотела. «После болезни скупость ее, — прибавляла исправница по секрету, — еще больше увеличилась». А между тем на второй неделе поста старушку постигла еще новая неприятность. Медиокритский, остававшийся ее поверенным, потеряв место, недели две безвыходно пил в известном трактире. Генеральша, не зная этого, доверила ему, как и прежде часто случалось, получить с почты тысячу рублей серебром. Тот получил — и с тех пор более не являлся, скрылся даже из города неизвестно куда. Можете судить, какое впечатление произвела эта дерзость и потеря такой значительной суммы на больную! С ней опять сделалось что-то вроде параличного припадка, так что никаких сил более недоставало у m-lle Полины. Она написала коротенькую, но раздушенную записочку к князю Ивану и отправила потихоньку с нарочным. Тот на другой же день приехал. Генеральша, никак не ожидавшая князя, очень ему обрадовалась. В какие-нибудь четверть часа он так ее разговорил, успокоил, что она захотела перебраться из спальни в гостиную, а князь между тем отправился повидаться кой с кем из своих знакомых.
В дальнейшем ходе романа лицо это примет довольно серьезное участие, а потому я считаю необходимым сообщить о нем несколько подробностей. Некогда адъютант гвардейского генерала, щеголявшего своими адъютантами, а теперь прекрасно живущий помещик, он считался одним из первых тузов. Несмотря на свои пятьдесят лет, князь мог еще быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем, к нему очень шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом, он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов. К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными был до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил. Никогда никто не слыхал, чтоб он о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в то же время любил и умел, особенно на французском языке, сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся. Кто бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать, когда он ехал в Петербург, о помещении детей в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник — отказа никому и никогда не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы — то другое дело. Большей частью они, по стечению обстоятельств, не исполнялись. Кроме того, знакомясь с новым лицом, князь имел удивительную способность с первого же раза угадывать конек каждого и направлял обыкновенно разговор на самые интересные для того предметы. Вследствие этого все новые знакомые, особенно лица, почему-либо нужные князю, всегда приходили в восторг от знакомства с ним. Семь губернаторов, сменявшиеся в последнее время один после другого, считали его самым благородным и преданным себе человеком и искали только случая сделать ему что-нибудь приятное. Прочие власти тоже, начиная с председателей палат до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе всем, что только от них зависело. В деревне своей князь жил в полном смысле барином, имел четырех детей, из которых два сына служили в кавалергардах, а у старшей дочери, с самой ее колыбели, были и немки, и француженки, и англичанки, стоившие, вероятно, тысяч. Сам он почти каждый год два — три месяца жил в Петербурге, а года два назад ездил даже, по случаю болезни жены, со всем семейством за границу, на воды и провел там все лето. При таких широких размахах жизни князь, казалось, давно бы должен был промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил, как все очень хорошо знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге. Женат был на даме очень милой, образованной, некогда красавице и певице, но за которой тоже ничего не взял. Несмотря, однако, на все это, он не только не проматывался, но еще приобретал, и вместо трехсот душ у него уже была с лишком тысяча. К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее… Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если не обязан, то по крайней мере обласкан им.
В настоящий свой проезд князь, посидев со старухой, отправился, как это всякий раз почти делал, посетить кой-кого из своих городских знакомых и сначала завернул в присутственные места, где в уездном суде, не застав членов, сказал небольшую любезность секретарю, ласково поклонился попавшемуся у дверей земского суда рассыльному, а встретив на улице исправника, выразил самую неподдельную, самую искреннюю радость и по крайней мере около пяти минут держал его за обе руки, сжимая их с чувством. Проезжая потом по главной улице, князь встретил Петра Михайлыча, и тому еще издали снял шляпу, кланялся и улыбался. Петр Михайлыч, с своей стороны, подошел к нему, расшаркался и отдал почтительный поклон. Он уважал князя и выражался о нем таким образом: «Талейран [Талейран-Перигор Шарль Морис (1754—1838) – выдающийся французский дипломат, известный своей беспринципностью и корыстолюбием.], сударь, нашего времени, Талейран».
— Здоровы ли вы? — сказал князь, дружески сжимая руку Петра Михайлыча.
— Благодарю вас покорно, слава богу, живу еще, — отвечал тот.
— Очень, очень рад вас видеть, — продолжал князь.
Петр Михайлыч поклонился.
— Давно не изволили жаловать к нам в город, ваше сиятельство, — сказал он.
— Что делать! Что делать! — отвечал князь. — Но полагаю, что здесь идет все по-старому, значит, хорошо и благополучно, — прибавил он.
— Конечно-с, — подтвердил Петр Михайлыч, — какие здесь могут быть перемены. Впрочем, — продолжал он, устремляя на князя пристальный взгляд, — есть одна и довольно важная новость. Здешнего нового господина смотрителя училищного изволите знать?
— Да, как же, как же, знаю, видал его: очень, кажется, порядочный молодой человек.
— Очень хороший-с, — подтвердил Петр Михайлыч, — и теперь написал роман, которым прославился на всю Россию, — прибавил он несколько уже нетвердым голосом.
— Скажите, пожалуйста! — воскликнул князь. — Роман написал.
— Вы, может быть, даже читали его: «Странные отношения» называется? — проговорил Петр Михайлыч с почтением.
— Да, читал, читал и по крайней мере с полчаса ломал голову: вижу фамилия знакомая, а вспомнить не могу. Очень, очень мило написано!
Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому что он не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет двадцать уж не читывал.
— Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, — продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. — И мне тем приятнее, — прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, — что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!
Князь покачал головою.
— Как это можно! — проговорил он.
— Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! — отвечал со вздохом Петр Михайлыч.
— Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания.
Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал.
Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
— Вот вы, некоторые из купечества, избегаете образовывать детей ваших. Это очень нехорошо! — начал было он.
Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим.
— Теперь вот мой преемник, смотритель, — продолжал Петр Михайлыч, — сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало быть, человеком знатным и богатым.
Купец только пожал плечами.
— Всякому, сударь, доложить вам, человеку свое счастье! — сказал он, вздохнув, и потом, приподняв фуражку и проговоря: — Прощенья просим, ваше высокоблагородие! — поворотил в свой переулок и скрылся за тяжеловесную дубовую калитку, которую, кроме защелки, запер еще припором и спустил с цепи собаку.
Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.
— Вы знаете моего преемника? — спросил он.
— Был, сударь, у меня, — отвечал тот и почему-то вздохнул.
— Сочинение теперь написал, которым прославился на всю Россию.
— Какое-с это? О господи помилуй! — проговорил почтмейстер, кидая по обыкновению короткий взгляд на образа.
— Романическое!
Почтмейстер поглядел несколько времени через очки на Петра Михайлыча как бы с видом некоторого сожаления.
— Нам с вами, в наши лета, пора бы и другие книжки уж почитывать, — проговорил он.
— Что ж, я почитываю и те и другие, — отвечал Петр Михайлыч, заметно сконфуженный этим замечанием, и потом, посеменив еще несколько времени ногами, раскланялся.
— Умный бы старик, но очень уж односторонен, — говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на той же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче.
— Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? — спросил он его так, будто к слову.
— Сам, — отвечал казначей и икнул.
— Роман он сочинил, и за какие-нибудь сто печатных страничек ему шестьсот рублей серебром отсыплют.
Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но тот и на это ничего не сказал, а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько не интересовал казнохранителя, а потому поднялся.
— До свиданья, — сказал он.
— До свиданья, — проговорил казначей и еще раз икнул.
«Эк его!» — подумал про себя Петр Михайлыч и заметил вслух:
— Верно, желудок испортили: все икаете?
— Нет, так, поминает кто-нибудь, — отвечал казначей.
Выйдя на крыльцо, Петр Михайлыч некоторое время стоял в раздумье. — Ну, попробую еще, — проговорил он и взобрался в земский суд, где застал довольно большую компанию: исправника, непременного члена и, кроме того, судью и заседателя: они пришли из своего суда посидеть в земский. Секретарь, молодой еще человек, только что начинавший свою уездную карьеру, ласкал всех добрым взглядом. Два рыжие писца, родные братья Медиокритского, тоже молодые люди, владевшие замечательно красивым почерком, стояли у стеклянных дверей присутствия и обнаруживали большое внимание к тому, что там происходило.
Всех занимал некто, приехавший в город, помещик Прохоров, мужчина лет шестидесяти и громаднейшего роста. По случаю спора о военной службе он делал теперь кочергой, как бы ружьем, разные артикулы и маршировал. Судья ему командовал: «Раз, два! Раз, два!» — говорил он, колотя себя по ляжке. Прохоров, с крупными каплями поту на лице, маршировал самым добросовестным образом. «Стой!» — скомандовал судья. Прохоров остановился. «Дирекция налево!» — крикнул судья. Прохоров повернул несколько налево свои бычачьи глаза. «Заряжение на двенадцать темпов!» — скомандовал судья. Прохоров сначала представил, что как будто бы он вынул патрон, потом скусил его, опустил в дуло, прибил шомполом, наконец, взвел курок, прицелился. «Пли!» — крикнул судья. Прохоров выпалил ртом. «Чисто делает», — заметил непременный член заседателю. — «Еще бы!» — подтвердил тот.
В подобном обществе странно бы, казалось, и совершенно бесполезно начинать разговор о литературе, но Петр Михайлыч не утерпел и, прежде еще высмотрев на окне именно тот нумер газеты, в котором был расхвален Калинович, взял его, проговоря скороговоркой:
— Про здешнего одного господина тут пишут, — и прочел весь отзыв вслух.
При этой выходке его все потупились и молчали, как будто старик сказал какую-нибудь глупость или сделал неприличный поступок.
— Что уж, господа, ученое звание, про вас и говорить! Вам и книги в руки, — сказал Прохоров, делая кочергой на караул.
Петру Михайлычу это показалось обидно.
— Что ж, книги в руки? В книгах, сударь, ничего нет худого; тут не над чем, кажется, смеяться, — заметил он.
— Что ж, плакать, что ли, нам над вашими книгами, — сострил Прохоров.
Все засмеялись.
Петр Михайлыч промолчал и поспешил уйти.
С месяц потом он ни с кем не заговаривал о Калиновиче и даже в сцене с князем, как мы видели, приступил к этому довольно осторожно. Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души. Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг. Князь между тем заехал к Калиновичу на минуту и, выехав от него, завернул к старой барышне-помещице, у которой, по ее просьбе и к успокоению ее, сделал строгое внушение двум ее краснощеким горничным, чтоб они служили госпоже хорошо и не делали, что прежде делали.
В доме генеральши между тем, по случаю приезда гостя, происходила суетня: ключница отвешивала сахар, лакеи заливали в лампы масло и приготовляли стеариновые свечи; худощавый метрдотель успел уже сбегать в ряды и захватить всю крупную рыбу, купил самого высшего сорта говядины и взял в погребке очень дорогого рейнвейна. Князь был большой гастроном и пил за столом только один рейнвейн высокой цены. Часу в первом генеральша перешла из спальни в гостиную и, обложившись подушками, села на свой любимый угловой диван. На подзеркальном столике лежала кипа книг и огромный тюрик с конфетами; первые князь привез из своей библиотеки для m-lle Полины, а конфеты предназначил для генеральши. Она была вообще до сладкого большая охотница, и, так как у князя был превосходный кондитер, так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие. М-lle Полина, решительно ожившая и вздохнувшая свободно от приезда князя, разливала кофе из серебряного кофейника в дорогие фарфоровые чашки, расставленные тоже на серебряном подносе. Князь очень удобно поместился на мягком кресле. Генеральша лениво, но ласково смотрела на него и потом начала взглядывать на разлитый по чашкам кофе.
— Полина, как хочешь, дай мне кофею, — проговорила она.
У старухи после болезни сделался ужасный аппетит.
— Мамаша… — произнесла Полина полуукоризненным, полуумоляющим голосом.
Генеральша, пожав плечами, отвернулась от дочери. М-lle Полина покачала головой и вздохнула.
— Небольшую чашечку кофею ничего, право, ничего, — решил князь.
— И я тоже утверждаю; но что же мне делать, если все мне нельзя и все вредно, по мнению Полины, — произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась и налила чашку.
— Извольте, maman [мамаша (франц.).], кушайте; я для вас же… — проговорила она, подавая матери чашку.
Генеральша медленно, но с большим удовольствием начала глотать кофе и при этом съела два куска белого хлеба.
— Кофе хорош, — заключила она.
— Стакан воды, ma tante [тетушка (франц.).], стакан воды непременно извольте выкушать! Этим правилом никогда не манкируйте, — сказал князь, погрозя пальцем.
— Я согласна, — отвечала генеральша таким тоном, как будто делала в этом случае весьма большое одолжение.
М-lle Полина позвонила; вошел лакей.
— Холодной? — спросила она, обращаясь к князю.
— Самой холодной, — отвечал тот.
— Воды холодной маменьке, — сказала она человеку.
Тот ушел и возвратился с водой. М-lle Полина наперед сама ее попробовала, приложив руку к стакану.
— Кажется, холодна? — обратилась она к князю.
Тот тоже приложил руку к стакану.
— Хороша, — сказал он и подал стакан генеральше.
Та медленно отпила половину.
— Будет, — проговорила она.
— Нет, ma tante, как угодно, весь, непременно весь, — возразил князь.
— Допейте, maman; иначе кофе вам повредит! — подтвердила Полина.
Генеральша нехотя допила.
— Ох, вы меня совсем залечите! — сказала она и в то же время медленно обратила глаза к лежавшим на столе конфетам.
— За то, что я тебя, дружок, послушалась, дай мне одну конфету из твоего подарка, — произнесла она кротко.
— Можно ли до обеда, maman, — заметила Полина.
— Ничего, ничего, это самые невинные, — разрешил князь и поднес генеральше вместо одной три конфеты.
Та начала их с большим удовольствием зубрить, а потом постепенно склонила голову и задремала.
— Ребенок, совершенный ребенок! — произнес князь шепотом.
М-lle Полина вздохнула.
— Совершенный ребенок! — повторил он и, пересев на довольно отдаленный стул, закурил сигару.
Полина села около него. Князь некоторое время смотрел на нее с заметным участием.
— Однако как вы, кузина, похудели! Боже мой, боже мой! — начал он тихо.
Полина грустно улыбнулась.
— Ты спроси, князь, — отвечала она полушепотом, — как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, — я и не знаю!.. Пять лет прожить в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще эта болезнь… ни дня, ни ночи нет покоя… вечные капризы… вечные жалобы… и, наконец, эта отвратительная скупость — ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться.
Князь пожал плечами.
— Терпение и терпение. Всякое зло должно же когда-нибудь кончиться, а этому, кажется, недалек конец, — сказал он, указывая глазами на генеральшу.
— Терпение! Тебе хорошо говорить! Конечно, когда ты приезжаешь, я счастлива, но даже и наши отношения, как ты хочешь, они ужасны. Мне решительно надобно выйти замуж.
— А что же Москва? — спросил князь.
— Ничего. Я знала, что все пустяками кончится. Ей просто жаль мне приданого. Сначала на первое письмо она отвечала ему очень хорошо, а потом, когда тот намекнул насчет состояния, — боже мой! — вышла из себя, меня разбранила и написала ему какой только можешь ты себе вообразить дерзкий ответ.
— О! mon Dieu, mon Dieu, — проговорил князь, поднимая кверху глаза.
— У меня теперь гривенника на булавки нет, — продолжала Полина. — Что ж это такое? Пятьсот душ покойного отца — мои по закону. Я хотела с тобой, кузен, давно об этом посоветоваться: нельзя ли хоть по закону получить мне это состояние себе; оно мое?
В продолжение этого монолога князь нахмурился.
— Оно ваше, и по закону вы сейчас же могли бы его получить, — произнес он с ударением, — но вы вспомните, кузина, что выйдет страшная вражда, будет огласка — вы девушка, и явно идете против матери!
— Но если я выйду замуж, это будет очень натурально. Должна же я буду чем-нибудь жить с мужем?
Князь в знак согласия кивнул головой.
— Тогда, конечно, будет совсем другое дело, — начал он, — тогда у вас будет своя семья, отдельное существование; тогда хочешь или нет, а отдать должна; но, cher cousine [дорогая кузина (франц.).], — продолжал он, пожав плечами, — надобно наперед выйти замуж, хоть бы даже убежать для этого пришлось: а за кого?.. Что прикажете в здешнем медвежьем закоулке делать? Я часто перебираю в голове здешних женихов, — нет и нет! Кто посолидней и получше, не хотят жениться, а остальная молодежь такая, что не только выйти замуж за кого-нибудь из них, и в дом принять неловко.
В ответ на это Полина вздохнула.
— Я предчувствую, — начала она, — что мне здесь придется задохнуться… Что, что я богата, дочь генерала, что у меня одних брильянтов на сто тысяч, — что из всего этого? Я несчастнее каждой дочери приказного здешнего; для тех хоть какие-нибудь удовольствия существуют…
При последних словах у Полины показались на глазах слезы.
— Господи, боже мой! — продолжала она. — Я не ищу в будущем муже моем ни богатства, ни знатности, ни чинов: был бы человек приличный и полюбил бы меня, чтоб я хоть сколько-нибудь нравилась ему…
В это время генеральша зевнула и полуоткрыла глаза.
— Полина, ты здесь? — сказала она.
— Здесь, maman, — отвечала Полина и, тотчас же встав, отошла от князя к столику, на котором лежали книги.
— Что ты делаешь? — спросила генеральша.
— Книги смотрю.
— Какие книги?
— Которые князь привез, — отвечала с досадою Полина.
— Какие книги он привез? — спросила старуха.
— Журналы, ma tante, журналы, — подхватил князь и потом, взявшись за лоб и как бы вспомнив что-то, обратился к Полине. — Кстати, тут вы найдете повесть или роман одного здешнего господина, смотрителя уездного училища. Я не читал сам, но по газетам видел — хвалят.
M-lle Полина начинала припоминать.
— Смотритель… — сказала она, прищуривая глаза, — он был, кажется, у нас?
— Был? — спросил князь.
— Да, был; но maman сухо его приняла, и он с тех пор не бывал.
— О чем вы говорите? — спросила опять старуха.
— О сочинениях, ma tante, о сочинениях, — отвечал князь и, опять взявшись за лоб, проговорил тихо и с улыбкой Полине: — Voila notre homme! [вот кто нам нужен! (франц.).]. Займитесь, развлекитесь; молодой человек tres comme il faut!. [Вполне приличный! (франц.).]
Полина тоже усмехнулась.
— Именно готова, — отвечала она, — впрочем, он и тогда мне понравился: очень милый.
— Очень милый! — подтвердил князь.
— Обедать готово? — вмешалась старуха.
М-lle Полина пожала плечами.
— Мы недавно, maman, кофе пили.
— Рано, ma tante, очень рано; всего еще первый час, — подхватил князь, смотря на часы.
Старуха сделала недовольную мину и снова начала как бы дремать.
— Я сейчас заезжал к нему, и завтра, вероятно, он будет у меня, — произнес князь, обращаясь к Полине.
Та опять грустно, но улыбнулась.