1. Русская классика
  2. Писемский А. Ф.
  3. Тысяча душ
  4. Глава 3 — Часть 1

Тысяча душ

1858

III

Недели через три после состояния приказа, вечером, Петр Михайлыч, к большому удовольствию капитана, читал историю двенадцатого года Данилевского […историю двенадцатого года Данилевского. – Имеется в виду книга русского военного историка А.И.Михайловского-Данилевского (1790—1848) «Описание Отечественной войны в 1812 году».], а Настенька сидела у окна и задумчиво глядела на поляну, облитую бледным лунным светом. В прихожую пришел Гаврилыч и начал что-то бунчать с сидевшей тут горничной.

— Что ты, гренадер, зачем пришел? — крикнул Петр Михайлыч.

— К вама-тка, — отвечал Терка, выставив свою рябую рожу в полурастворенную дверь. — Сматритель новый приехал, ачителей завтра к себе в сбор на фатеру требует в девятом часу, чтоб биспременно в мундерах были.

— Эге, вот как! Малый, должно быть, распорядительный! Это уж, капитан, хоть бы по-вашему, по-военному; так ли, а? — произнес Петр Михайлыч, обращаясь к брату.

— Да-с, точно, — отвечал тот глубокомысленно.

— Где же господин новый смотритель остановился? — продолжал Петр Михайлыч.

— На постоялом, у Афоньки Беспалого, — отвечал с какой-то досадой Терка.

— Да ты сам у него был?

— Нету, не был; мне пошто! Хозяйка Афоньки, слышь, прибегала, чтоб завтра в девятом часу в мундерах биспременно — вот что!

— Так поди обвести!

— Сегодня нету, не пойду: не достучишься… поздно; завтра обвещу.

— И то пожалуй; только, смотри, пораньше; и скажи господам учителям, чтоб оделись почище в мундиры и ко мне зашли бы: вместе пойдем. Да уж и сам побрейся, сапоги валяные тоже сними, а главное — щи твои, — смотри ты у меня!

— Ну-ко, заладил, щи да щи! Только и речей у тебя! — проговорил инвалид и, хлопнув сердито дверью, ушел.

Петр Михайлыч усмехнулся ему вслед.

Впрочем, Гаврилыч на этот раз исполнил возложенное на него поручение с не совсем свойственною ему расторопностью и еще до света обошел учителей, которые, в свою очередь, собрались к Петру Михайлычу часу в седьмом. Все они были более или менее под влиянием некоторого чувства страха и беспокойства. Комплект их был, однако, неполный: знакомый нам учитель истории, Экзархатов; учитель математики, Лебедев, мужчина вершков одиннадцати ростом, всегда почти нечесаный, редко бритый и говоривший всегда сильно густым басом. Дикообразной его наружности как нельзя больше в нем соответствовала непреоборимая страсть к звероловству. Он был, конечно, в целой губернии первый стрелок и замечательнейший охотник на медведей, которых собственными руками на своем веку уложил более тридцати штук. С капитаном Лебедев находился, по случаю охоты, в теснейшей дружбе. Третий учитель был преподаватель словесности Румянцев. В противоположность Лебедеву, это был маленький, худенький молодой человек, весьма робкого и, вследствие этого, склонного поподличать характера, вместе с тем большой говорун и с сильной замашкой пофрантить: вечно с завитым а-ла-коком и висками. Он было и в настоящем случае прилетел в своем, по его мнению, очень модном пальто и в цветном шарфе, завязанном огромным бантом, но, по совету Петра Михайлыча, тотчас же проворно сбегал домой и переоделся в мундир.

Петр Михайлыч тоже оделся в полную форму.

— Ну, вот мы и в параде. Что ж? Народ хоть куда! — говорил он, осматривая себя и других. — Напрасно только вы, Владимир Антипыч, не постриглись: больно у вас волосы торчат! — отнесся он к учителю математики.

— Черт их знает, проклятые, неимоверно шибко растут; понять не могу, что за причина такая. Сегодня ночь, признаться, в шалаше, за тетеревами просидел, постричься-то уж и не успел, — отвечал Лебедев, приглаживая голову.

— Да, да, вот так, хорошо, — ободрял его Петр Михайлыч и обратился к Румянцеву: — Ну, а ты, голубчик, Иван Петрович, что?

— Ничего-с! Маменька только наказывала: «Ты, говорит, Ванюшка, не разговаривай много с новым начальником: как еще это, не знав тебя, ему понравится; неравно слово выпадет, после и не воротишь его», — простодушно объяснил преподаватель словесности.

— Конечно, конечно, — подтвердил Петр Михайлыч и потом, пропев полушутливым тоном: «Ударил час и нам расстаться…», — продолжал несколько растроганным голосом: — Всем вам, господа, душевно желаю, чтоб начальник вас полюбил; а я, с своей стороны, был очень вами доволен и отрекомендую вас всех с отличной стороны.

— Мы бы век, Петр Михайлыч, желали служить с вами, — проговорил Лебедев.

— Именно век. Я вот и по недавнему моему служению, а всем говорю, что, приехав сюда, не имел ни с извозчиком чем разделаться, ни платья на себе приличного, и все вашими благодеяниями сделалось… — отрапортовал Румянцев, подняв глаза кверху.

Экзархатов ничего не проговорил, а только тяжело вздохнул.

Все эти отзывы учителей, видимо, были очень приятны старику.

— Благодарю вас, если вы так меня понимаете, — возразил он. — Впрочем, и я тоже иногда шумел и распекал; может быть, кого-нибудь и без вины обидел: не помяните лихом!

— Кроме добра, нам вас нечем поминать, — сказал Лебедев.

— От вас это были только родительские наставления, — подхватил Румянцев.

Петр Михайлыч совсем расчувствовался.

— Очень, очень вам благодарен, друзья мои, и поверьте, что теперь выразить не могу, а вполне все чувствую. Дай бог, чтоб и при новом начальнике вашем все шло складно да ладно.

Говоря это, он старался смигнуть навернувшиеся на глазах слезы.

Экзархатов, все ниже и ниже потуплявший голову, вдруг зарыдал на весь дом и убежал в угол.

— Полноте, полноте! Что это? Не стыдно ли вам? Добро мне, старому человеку, простительно… Перестаньте, — сказал Петр Михайлыч, едва удерживаясь от рыданий. — Грядем лучше с миром! — заключил он торжественно и пошел впереди своих подчиненных.

На дворе у Афоньки Беспалого наши ученые мужи встретили саму хозяйку, здоровеннейшую бабу в ситцевом сарафане. Она тащила, ухватив за ушки, огромную лоханку с помоями, которую, однако, тотчас же оставила и поклонилась, проговоря:

— Здравствуйте, сударики, здравствуйте.

— Нельзя ли, моя милая, доложить господину Калиновичу, что господа учителя пришли представиться, — сказал ей Петр Михайлыч.

— Сейчас, сударики, сейчас пошлю паренька моего к нему, а вы подьте пока в горенку, обождите: он говорил, чтоб в горенке обождать.

Петр Михайлыч и учителя вошли в горенку, в которой нашли дверь в соседнюю комнату очень плотно притворенною. Ожидали они около четверти часа; наконец, дверь отворилась, Калинович показался. Это был высокий молодой человек, очень худощавый, с лицом умным, изжелта-бледным. Он был тоже в новом, с иголочки, хоть и не из весьма тонкого сукна мундире, в пике безукоризненной белизны жилете, при шпаге и с маленькой треугольной шляпой в руках.

Петр Михайлыч начал:

— Рекомендую себя: предместник ваш, коллежский асессор Годнев.

Калинович подал ему конец руки.

— Позвольте мне представить господ учителей, — добавил старик.

Калинович слегка нагнул голову.

— Господин Экзархатов, преподаватель истории, — продолжал Петр Михайлыч.

— Из какого заведения? — спросил Калинович.

— С словесного факультета Московского университета, — отвечал своим печальным голосом Экзархатов.

— Кончили курс?

— Со второго курса.

— Превосходно знают свой предмет; профессорской кафедры по своим познаниям достойны, — вмешался Годнев. — Может быть, даже вы знакомы по университету? Судя по летам, должно быть одного времени.

— Нас там много! — возразил Калинович.

Экзархатов поднял на него немного глаза и снова потупился. Он очень хорошо знал Калиновича по университету, потому что они были одного курса и два года сидели на одной лавке; но тот, видно, нашел более удобным отказаться от знакомства с старым товарищем.

— Господин Лебедев, учитель математики, — продолжал Годнев.

— Из какого заведения? — повторил опять Калинович.

— Из вольнопрактикующих землемеров, — отвечал лаконически Лебедев.

Калинович обратил глаза на Румянцева, который, не дождавшись вопроса и приложив руки по швам, проговорил без остановки:

— Воспитанник Московского воспитательного дома, выпущен первоначально в качестве домашнего учителя музыки; но, так как имею семейство, пожелал поступить в коронную службу.

— Все здешние господа учителя отличаются познаниями, добронравственностью и усердием… — вмешался Петр Михайлыч.

Калинович слегка улыбнулся; у старика не свернулось это с глазу.

— Я говорю таким манером, — продолжал он, — не относя к себе ничего; моя песня пропета: я не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб вы их снискали вашим покровительством. Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством будет для них очень важна.

— Я почту для себя приятным долгом… — проговорил Калинович и потом прибавил, обращаясь к Петру Михайлычу: — Не угодно ли садиться? — а учителям поклонился тем поклоном, которым обыкновенно начальники дают знать подчиненным: «можете убираться»; но те сначала не поняли и не трогались с места.

— Я вас, господа, не задерживаю, — проговорил Калинович.

Экзархатов первый пошел, а за ним и прочие, Румянцев, впрочем, приостановился в дверях и отдал самый низкий поклон. Петр Михайлыч нахмурился: ему было очень неприятно, что его преемник не только не обласкал, но даже не посадил учителей. Он и сам было хотел уйти, но Калинович повторил свою просьбу садиться и сам даже пододвинул ему стул.

— Очень, очень все это хорошие люди, — начал опять, усевшись, старик.

Калинович как будто не слышал этого и, помолчав немного, спросил:

— А что, здесь хорошее общество?

— Хорошее-с… Здесь чиновники отличные, живут между собою согласно; у нас ни ссор, ни дрязг нет; здешний город исстари славится дружелюбием.

— И весело живут?

— Как же-с! Съезжаются иногда друг к другу, веселятся.

— Не можете ли вы мне назвать некоторых лиц?

— Отчего ж не могу? Только кого именно вам угодно?

— Городничий есть?

— Есть: Феофилакт Семеныч Кучеров, ветеран двенадцатого года, старик препочтенный.

— Семейный?

— Даже очень большое имеет семейство.

— Потом?

— Потом-с, пожалуй, исправник с супругой; стряпчий, молодой человек, холостой еще, но скоро женится на этой, вот, городнической дочери.

— А почтмейстер?

— Как же-с, и почтмейстер есть, по только наш брат, старик уж, домосед большой.

— Это все чиновники; а помещики? — спросил Калинович.

— Помещиков здесь постоянно живущих всего только одна генеральша Шевалова.

— Богатая?

— С состоянием; по слухам, миллионерка и, надобно сказать, настоящая генеральша: ее здесь так губернаторшей и зовут.

— Молодая еще женщина?

— Нет, старушка-с, имеет дочь на возрасте — девицу.

— А скажите, пожалуйста, — сказал Калинович после минутного молчания, — здесь есть извозчики?

— Вы, вероятно, говорите про городских извозчиков, так этаких совершенно нет, — отвечал Петр Михайлыч, — не для кого, — а потому, в силу правила политической экономии, которое и вы, вероятно, знаете: нет потребителей, нет и производителей.

Калинович призадумался.

— Это немного досадно: я думал сегодня сделать несколько визитов, — проговорил он.

— А если думали, так о чем же вам и беспокоиться? — возразил Петр Михайлыч. — Позвольте мне, для первого знакомства, предложить мою колесницу. Лошадь у меня прекрасная, дрожки тоже, хоть и не модного фасона, но хорошие. У меня здесь многие помещики, приезжая в город, берут.

— Вы меня много обяжете; но мне совестно…

— Что тут за совесть? Чем богаты, тем и рады.

— Благодарю вас.

— А я вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня есть одно маленькое условие: кто моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли откушать, обедать: это плата за провоз.

— Самая приятная плата, — отвечал с улыбкою Калинович, — только я боюсь, чтоб мне не задержать вас.

— Располагайте вашим временем, как вам угодно, — отвечал Петр Михайлыч, вставая. — До приятного свиданья, — прибавил он, расшаркиваясь.

Калинович подал ему всю руку и вежливо проводил до самых дверей.

Всю дорогу старик шел задумчивее обыкновенного и по временам восклицал:

— Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у вас, может быть, и больше против нас, стариков, да сердца мало! — прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас, по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.

— Знаю уж, — проговорила она и побежала на погреб.

Переодевшись и распорядившись, чтоб ехала к Калиновичу лошадь, Петр Михайлыч пошел в гостиную к дочери, поцеловал ее, сел и опять задумался.

— Что, папенька, видели нового смотрителя? — спросила Настенька.

— Видел, милушка, имел счастье познакомиться, — отвечал Петр Михайлыч с полуулыбкой.

— Молодой?

— Молодой!.. Франт!.. И человек, видно, умный!.. Только, кажется, горденек немного. Наших молодцов точно губернатор принял: свысока… Нехорошо… на первый раз ему не делает это чести.

— Что ж такое, если это в нем сознание собственного достоинства? Учителя ваши точно добрые люди — но и только! — возразила Настенька.

— Какие бы они ни были люди, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов: одна благородная — это желание быть лучшим, желание совершенствоваться; такая гордость — принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость — поважничать перед маленьким человеком — тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем она? Это гордость глупая, смешная.

— Зачем же вы звали его обедать, если он гордец? — спросила Настенька.

— А затем, что хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, — отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.

— По крайней мере я бы лошадь не послала: пускай бы пришел пешком, — заметила Настенька.

— Перестань пустяки говорить! — перебил уж с досадою Петр Михайлыч. — Что лошади сделается! Не убудет ее. Он хочет визиты делать: не пешком же ему по городу бегать.

— Визиты делать! Вчера приехал, а сегодня хочет визиты делать! — воскликнула с насмешкой Настенька.

— Что же тут удивительного? Это хорошо.

— Перед учителями важничает, а перед другими, не успел приехать, бежит кланяться; он просто глуп после этого!

— Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу тут ничего глупого. Он будет жить в городе и хочет познакомиться со всеми.

— Стоит, если только он умный человек!

— Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные… Вот это в тебе, душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, — говорил Петр Михайлыч, колотя пальцем по столу. — Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что они тебе сделали?

— В моей любви, я думаю, никто не нуждается.

— В любви нуждается бог и собственное сердце человека. Без любви к себе подобным жить на свете тяжело и грешно! — произнес внушительно старик.

Настенька отвечала ему полупрезрительной улыбкой.

На эту тему Петр Михайлыч часто и горячо спорил с дочерью.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я