1. Русская классика
  2. Писемский А. Ф.
  3. Тысяча душ
  4. Глава 2 — Часть 2

Тысяча душ

1858

II

Возвратившись домой из училища, Калинович сейчас заметил билет князя, который приняла у него приказничиха и заткнула его, как, видала она, это делается у богатых господ, за зеркало, а сама и говорить ничего не хотела постояльцу, потому что более полугода не кланялась даже с ним и не отказывала ему от квартиры только для Палагеи Евграфовны, не желая сделать ей неприятность. На оборотной стороне билетика рукою князя было написано: «Заезжал поблагодарить автора за доставленное мне удовольствие!» Прочитав фамилию и надпись, Калинович улыбнулся, и потом, подумав немного, сбросив с себя свой поношенный вицмундир, тщательно выбрился, напомадился, причесался и, надев черную фрачную пару, отправился сначала к Годневым. Настенька по обыкновению ждала его в зале у окна и по обыкновению очень ему обрадовалась, взяла его за руку и посадила около себя.

— Откуда ты сегодня такой нарядный? — сказала она.

— Ниоткуда, — отвечал Калинович и потом, помолчав, прибавил: — У меня сейчас нечаянный гость был.

— Кто такой? — спросила Настенька.

Вместо ответа Калинович подал ей билет князя. Настенька, прочитав фамилию и приписку, улыбнулась.

— Какая любезность! Только жалко, что не вовремя, — проговорила она.

— Почему же не вовремя? — спросил Калинович.

— Конечно, не вовремя! Когда напечатался твой роман, ты ни умнее стал, ни лучше: отчего же он прежде не делал тебе визитов и знать тебя не хотел?

— Напротив, он был всегда очень любезен со мной, и я всегда желал с ним сблизиться. Человек он очень умный…

Настенька сомнительно покачала головой.

— Не знаю, — прибавила она, — я видела его раза два; лицо совершенно как у иезуита. Не нравится он мне; должно быть, очень хитрый.

Калинович ничего не возражал и придал лицу своему такое выражение, которым как бы говорил: «Всякий может думать по-своему».

Между тем Петр Михайлыч тоже возвратился домой и переодевался в своем кабинете. Услышав голос Калиновича, он закричал:

— Калинович, вы здесь?

— Здесь, — отвечал тот.

— У вас гость был, князь заезжал к вам.

— Знаю, — отвечал Калинович.

— Что ж вы думаете сделать? — продолжал старик, входя. — Э! Да вот вы кстати и приоделись… Съездите к нему, сударь, сейчас же съездите! Подите-ка, как он вас до небес превозносит.

— Зачем же сейчас? — вмешалась Настенька. — Не успел он завернуть, как и бежать к нему на поклон. Какое благодеяние оказал… это смешно!

— Ужасно смешно! Много ты понимаешь! — перебил Петр Михайлыч. — Зачем ехать? — продолжал он. — А затем, что требует этого вежливость, да, кроме того, князь — человек случайный и может быть полезен Якову Васильичу.

— Чем же он может быть полезен Якову Васильичу? Вот это интересно; этого я точно не понимаю.

Петр Михайлыч рассердился.

— Нет, ты понимаешь, только в тебе это твоя гордость говорит! — вскрикнул он, стукнув по столу. — По-твоему, от всех людей надобно отворачиваться, кто нас приветствует; только вот мы хороши! Не слушайте ее, Яков Васильич!.. Пустая девчонка!.. — обратился он к Калиновичу.

— Я думаю съездить, — проговорил тот.

Настенька взглянула на него.

— Поезжайте, — подхватил старик, — только пешком грязно; сейчас велю я вам лошадь заложить, сейчас. — прибавил он и проворно ушел.

— Ты поедешь? — спросила Настенька.

— Конечно, поеду, — отвечал Калинович.

— А если я не хочу, чтоб ты ездил?

— Странное желание! — проговорил Калинович.

— Ну, положим, что странное, но если я этого хочу; неужели ты не пожертвуешь для меня этими пустяками?

— Я не понимаю, в чем тут жертвовать. Мне надобно заплатить визит, я и плачу, — что ж тут такого?

— Тут ничего, может быть, нет, но я не хочу. Князь останавливается у генеральши, а я этот дом ненавижу. Ты сам рассказывал, как тебя там сухо приняли. Что ж тебе за удовольствие, с твоим самолюбием, чтоб тебя встретили опять с гримасою?

— Я еду не к генеральше, которую и знать не хочу, а к князю, и не первый, а плачу ему визит.

— Не езди, душечка, ангел мой, не езди! Я решительно от тебя этого требую. Пробудь у нас целый день. Я тебя не отпущу. Я хочу глядеть на тебя. Смотри, какой ты сегодня хорошенький!

Говоря это, Настенька взяла Калиновича за руку.

— Я опять сюда вернусь через какие-нибудь четверть часа, — отвечал он.

— Не хочу я, говорят тебе! — возразила Настенька.

— Каприз — и больше ничего, и каприз глупый! — проговорил Калинович, нахмурившись.

— Нет, Жак, это не каприз, а просто предчувствие, — начала она. — Как ты сказал, что был у тебя князь, у меня так сердце замерло, так замерло, как будто все несчастья угрожают тебе и мне от этого знакомства. Я тебя еще раз прошу, не езди к генеральше, не плати визита князю: эти люди обоих нас погубят.

— До предчувствий дело дошло! Предчувствие теперь виновато! — проговорил Калинович. — Но так как я в предчувствие решительно не верю, то и поеду, — прибавил он с насмешкою.

— Я очень хорошо наперед знала, — возразила Настенька, — что тебе самое ничтожное твое желание дороже бог знает каких моих страданий.

— Если вы это знали, так к чему ж весь этот разговор? — сказал Калинович.

Настенька вся вспыхнула.

— Послушайте, Калинович! — начала она. — Если вы со мной станете так говорить… (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы не смеете со мной так говорить, — продолжала она, — я вам пожертвовала всем… не шутите моей любовью, Калинович! Если вы со мной будете этакие штучки делать, я не перенесу этого, — говорю вам, я умру, злой человек!

— Настенька! Полноте! Что это вы! — проговорил Калинович и хотел было взять ее за руку, но она отдернула руку.

— Подите прочь, не надобно мне ваших ласк! — сказала она, встала и пошла, но в дверях остановилась.

— Если вы поедете к князю, то не приезжайте ни сегодня, ни завтра… не ходите совершенно к нам: я видеть вас не хочу… эгоист!

Калинович сделал гримасу. Настенька повернулась и ушла.

В эту минуту вернулся Петр Михайлыч и еще в дверях кричал:

— Лошадь готова-с; поезжайте с богом!

— Очень вам благодарен, — отвечал Калинович и, надев пальто, вышел на крыльцо.

Его ожидали точно те же дрожки, на которых он год назад делал визиты и с которых, к вящему их безобразию, еще зимой какие-то воришки срезали и украли кожу. Лошадь была тоже прежняя и еще больше потолстела. На козлах сидел тот же инвалид Терка: расчетливая Палагея Евграфовна окончательно посвятила его в кучера, чтоб даром хлеб не ел. Словом, разница была только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу, которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два часа. В настоящем случае он повез Калиновича убийственным шагом, как бы следуя за погребальной церемонией. Тому сделалось это скучно.

— Пошел скорее! Что ты как с маслом едешь! — сказал он.

— Лошадь не бежит, — отвечал лаконически Терка.

— Ты хлестни ее!

— Нету-тка, боюсь, она не любит, коли ее хлещут — улягнет! — возразил инвалид, тряхнув слегка вожжами, и продолжал ехать шагом.

Калинович подождал еще несколько времени; наконец, терпение его лопнуло.

— Хлестни лошадь, говорят тебе, — повторил он еще раз.

Терка молчал.

— Говорят тебе, хлестни! — вскрикнул Калинович.

— Да плети ж нету! — вскричал в свою очередь инвалид.

Калинович, видя, что Гаврилыча не переупрямишь, встал с дрожек.

— Пошел домой, я не хочу с тобой, скотом, ехать! — сказал он и пошел пешком. Терка пробормотал себе что-то под нос и, как ни в чем не бывало, поворотил лошадь и поехал назад рысью.

В сенях генеральши Калинович опять был встречен ливрейным лакеем.

— У себя его сиятельство? — спросил он.

— Сейчас-с, — отвечал тот и пошел наверх.

Князь и Полина сидели на прежних местах в гостиной. Генеральша для возбуждения вкуса жевала корицу. Лакей доложил.

— Легок на помине, — проговорил князь, вставая.

— Примите его сюда, — сказала стремительно Полина.

— Да, — отвечал тот и обратился к старухе: — Калинович ко мне, ma tante, приехал, один автор: можно ли его сюда принять?

— Какой автор? — спросила та, мигая глазами.

— Он был у нас, maman, с год назад, — отвечала Полина.

— Где был? — спросила старуха.

— Здесь был, у вас был, — подхватил князь.

— Не знаю, когда был… не помню, — говорила больная.

— Ну, да, вы не помните, вы забыли. Можно ли его сюда принять? Он очень умный и милый молодой человек, — толковал ей князь.

— Отчего ж нельзя? Когда ты мне его рекомендуешь, я очень рада, — отвечала она.

— Проси! — приказал князь лакею и сам вышел несколько в залу, а Полина встала и начала торопливо поправлять перед зеркалом волосы.

Калинович показался.

— Очень, очень вам благодарен, что доставили удовольствие видеть вас! — начал князь, идя ему навстречу и беря его за обе руки, которые крепко сжал.

— Вы знакомы с здешними хозяевами? — прибавил он.

Калинович отвечал, что он имел честь быть у них один раз.

— В таком случае, позвольте возобновить ваше знакомство, — заключил князь и ввел его в гостиную.

— Monsieur Калинович, — отнесся он к генеральше, но та только хлопнула глазами.

М-lle Полина, напротив, поклонилась очень любезно.

— Je vous prie, monsieur, prenez place [Садитесь, пожалуйста (франц.).], — сказал князь, подвигая Калиновичу стул и сам садясь невдалеке от него.

— Monsieur Калинович был так недобр, что посетил нас всего только один раз, — сказала Полина по-французски.

Калинович отвечал тоже по-французски, что он слышал о болезни генеральши и потому не смел беспокоить. Князь и Полина переглянулись: им обоим понравилась ловко составленная молодым смотрителем французская фраза. Старуха продолжала хлопать глазами, переводя их без всякого выражения с дочери на князя, с князя на Калиновича.

— Maman действительно весь этот год чувствовала себя нехорошо и почти никого не принимала, — заговорила Полина.

— В руке слабость и одеревенелость в пальцах чувствую, — обратилась к Калиновичу старуха, показывая ему свою обрюзглую, дрожавшую руку и сжимая пальцы.

— С течением времени чувствительность восстановится, ваше превосходительство; это пройдет, — отвечал тот.

— Пройдет, решительно пройдет, — подхватил князь. — Бог даст, летом в деревне ванны похолоднее — и посмотрите, каким вы молодцом будете, ma tante!

— Вкусу нет… во рту неприятно… кушанья, которые любила прежде, не нравятся… — продолжала старуха, не обращая внимания на слова князя и опять относясь к Калиновичу.

Тот выразил в лице своем глубокое сожаление. Легкий оттенок улыбки промелькнул на губах князя.

— Что ж, maman, у вас есть аппетит: вам кушать хочется, а много кушать вам вредно, — проговорила Полина.

Но старуха не обратила внимания и на слова дочери. Очень довольная, что встретила нового человека, с которым могла поговорить о болезни, она опять обратилась к Калиновичу:

— Нога слабеет… ходить не могу… подвертывается…

— Пройдет и это, ваше превосходительство, — повторил тот.

— Совершенно ли пройдет? — спросила больная.

— Я думаю, совершенно, — отвечал Калинович. — Отец мой поражен был точно такою же болезнью и потом пятнадцать лет жил и был совершенно здоров.

— Только пятнадцать лет и жил, а тут и умер! — сказала старуха в раздумье.

Калинович молчал.

Опять незаметная улыбка промелькнула на губах князя, и он взглянул на Полину.

— Не скучаете ли вы вашей провинциальной жизнию, которой вы так боялись? — отнеслась та к Калиновичу с намерением, кажется, перебить разговор матери о болезни.

— Monsieur Калинович, вероятно, не имел времени скучать этот год, потому что занят был сочинением своего прекрасного романа, — подхватил князь.

— Этот роман написан года два назад, — сказал Калинович.

— А вы давно уж занимаетесь литературой? — спросила Полина.

— Да, — отвечал Калинович.

— Стало быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.

— Предположений много, но пока ничего нет еще конченного в такой мере, чтоб я решился печатать, — отвечал Калинович.

— Прекрасно, прекрасно! — опять подхватил князь. — И как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из ваших трудов, однако не меньше того желаем, чтоб вы, сделав такой успешный шаг, успевали еще больше, и потому не смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте… По первому вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого и капитального…

Калинович поклонился.

— Ей-богу, так, — продолжал князь, — я говорю вам не льстя, а как истинный почитатель всякого таланта.

— Как, я думаю, трудно сочинять — я часто об этом думаю, — сказала Полина. — Когда, судя по себе, письма иногда не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни о чем другом не надобно думать, а то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься.

— Особенную способность, ma cousine, я полагаю, надо иметь, — возразил князь, — живую фантазию, сильное воображение. И я вот, по моей кочующей жизни в России и за границей, много был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.

— А сами, князь, вы никогда не занимались литературой, не писали? — спросил скромно Калинович.

— О боже мой, нет! — воскликнул князь. — Какой я писатель! Я занят другим, да и писать не умею.

— Последнему, кажется, нельзя поверить, — заметил в том же тоне Калинович.

— Действительно не умею, — отвечал князь, — хоть и жил почти весь век свой между литераторами и, надобно сказать, имел много дорогих и милых для меня знакомств между этими людьми, — прибавил он, вздохнув.

Разговор на некоторое время прервался.

— С Пушкиным, ваше сиятельство, вероятно, изволили быть знакомы? — начал Калинович.

— Даже очень. Мы почти вместе росли, вместе стали выезжать молодыми людьми в свет: я — гвардейским прапорщиком, а он, кажется, служил тогда в иностранной коллегии… C'etait un homme de genie… [Это был гений… (франц.).] в полном смысле этих слов. Он, Баратынский [Баратынский Евгений Абрамович (1800—1844) – выдающийся русский поэт, близкий друг Пушкина.], Дельвиг [Дельвиг Антон Антонович (1798—1831) – поэт, один из ближайших друзей Пушкина.], Павел Нащокин [Нащокин Павел Воинович (1800—1854) – близкий друг Пушкина.] — а этот даже служил со мной в одном полку, — все это были молодые люди одного кружка.

— Я не помню, где-то читала, — вмешалась Полина, прищуривая глаза, — что Пушкин любил, чтоб в обществе в нем видели больше светского человека, а не писателя и поэта.

— Как вам, кузина, сказать, — возразил князь, — пожалуй, что да, а пожалуй, и нет; вначале, в молодости, может быть, это и было. Я его встречал, кроме Петербурга, в Молдавии и в Одессе, наконец, знал эту даму, в которую он был влюблен, — и это была прелестнейшая женщина, каких когда-либо создавал божий мир; ну, тогда, может быть, он желал казаться повесой, как было это тогда в моде между всеми нами, молодежью… ну, а потом, когда пошла эта всеобщая слава, наконец, внимание государя императора, звание камер-юнкера — все это заставило его высоко ценить свое дарование.

— У Пушкина, я думаю, была и другая мерка своему таланту, — заметил Калинович.

— Без сомнения, — подхватил князь, — но, что дороже всего было в нем, — продолжал он, ударив себя по коленке, — так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается». Только раз, как нарочно перед самым моим отъездом в Петербург, случилось у нас в губернии ужасное происшествие: появился некто Сольфини — итальянец ли, грек ли, жид ли, не разберешь, но только живописец. Я тогда жил зиму в городе и, так как вообще люблю искусства, приласкал его. Оказалось, что портреты снимает удивительно: рисунок правильный, освещение эффектное, характерные черты лица схвачены с неподражаемой меткостью, но ни конца, ни отделки, особенно в аксессуарах, никакой; и это бы еще ничего, но хуже всего, что, рисуя с вас портрет, он делался каким-то тираном вашим: сеансы продолжал часов по семи, и — горе вам, если вы вздумаете встать и выйти: бросит кисть, убежит и ни за какие деньги не станет продолжать работы. Точно то же сделал он и с губернаторшей. Я ему замечаю, что подобная нетерпеливость, особенно в отношении такой дамы, неуместна, а он мне на это очень наивно отвечает обыкновенной своей поговоркой: «Я, съешь меня собака, художник, а не маляр; она дура: я не могу с нее рисовать…» Как хотите, так и судите.

Полина засмеялась. Калинович тоже улыбнулся.

— Как, однако, князь, ты хорошо представляешь этого Сольфини; я как будто вижу его перед собою, — сказала Полина.

— Да, я недурно копирую, — отвечал он и снова обратился к Калиновичу: — В заключение всего-с: этот господин влюбляется в очень миленькую даму, жену весьма почтенного человека, которая была, пожалуй, несколько кокетка, может быть, несколько и завлекала его, даже не мудрено, что он ей и нравился, потому что действительно был чрезвычайно красивый мужчина — высокий, статный, с этими густыми черными волосами, с орлиным, римским носом; на щеках, как два розовых листа, врезан румянец; но все-таки между ним и какой-нибудь госпожою в ранге действительной статской советницы оставался salto mortale… [Букв. смертельный прыжок (итал.). Здесь – непроходимое расстояние.]. Ничего этого, конечно, Сольфини как свободный гражданин и знать не хотел…

— Воображаю его в этом состоянии! — перебила с улыбкою Полина.

— Ужасен! — продолжал князь. — Он начинает эту бедную женщину всюду преследовать, так что муж не велел, наконец, пускать его к себе в дом; он затевает еще больший скандал: вызывает его на дуэль; тот, разумеется, отказывается; он ходит по городу с кинжалом и хочет его убить, так что муж этот принужден был жаловаться губернатору — и нашего несчастного любовника, без копейки денег, в одном пальто, в тридцать градусов мороза, высылают с жандармом из города…

— Бедный! — подхватила Полина.

— Нет, вы погодите, чем еще кончилось! — перебил князь. — Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени — о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни — что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.

— Очень может быть, что и согласилась: из одного чувства сострадания можно решиться на это, — отнеслась Полина к Калиновичу.

— Очень может быть, — подтвердил тот.

— Конечно, — подхватил князь и продолжал, — но, как бы то ни было, он входит к ней в спальню, запирает двери… и какого рода происходила между ними сцена — неизвестно; только вдруг раздается сначала крик, потом выстрелы. Люди прибегают, выламывают двери и находят два обнявшиеся трупа. У Сольфини в руках по пистолету: один направлен в грудь этой госпожи, а другой он вставил себе в рот и пробил насквозь череп.

— Ну, что это, князь? Как это ужасно и жалко!.. — проговорила Полина, зажимая глаза.

Князь отвечал ей только пожатием плеч.

— Но при всех этих сумасбродствах, — снова продолжал он, — наконец, при этом страшном характере, способном совершить преступление, Сольфини был добрейший и благороднейший человек. Например, одна его черта: он очень любил ходить в наш собор на архиерейскую службу, которая напоминала ему Рим и папу. Там обыкновенно на паперти встречала его толпа нищих. «А, вы, бедные, — говорил он, — вам нечего кушать!» — и все, сколько с ним ни было денег, все раздавал.

— Артист! — сказала Полина и вздохнула.

— Артист в полном смысле этого слова, — повторил князь и призадумался, как бы сбираясь с мыслями. — Все это, — начал он после нескольких минут размышления, — я рассказал Пушкину; он выслушал, и чрез несколько дней мы опять с ним встречаемся. «Знаешь ли, говорит, князь, я твоего итальянца описываю? Заезжай завтра ко мне, я тебе прочту». Я еду… Начинает он мне читать своего известного импровизатора. «Ну, что? Как тебе нравится?» — спрашивает. «Превосходно, говорю: но что же тут общего с моим пустым рассказом?» — «Очень много, отвечает: он подал мне мысль вывести природного художника, импровизатора, посреди нашего холодного, эгоистического общества» — и таким образом мой Сольфини обессмертился.

Весь этот длинный рассказ князя Полина выслушала с большим интересом, Калинович тоже с полным вниманием, и одна только генеральша думала о другом: голос ее старческого желудка был для нее могущественнее всего.

— Скоро ли мы будем обедать? — спросила она у дочери.

— Скоро, maman, — отвечала та.

Калинович понял, что время уехать, и встал.

— Au revoir, au revoir… [До свиданья, до свиданья… (франц.).] — начал было князь.

— Monsieur Калинович, может быть, будет так добр, что отобедает у нас? — произнесла вдруг Полина.

По лицу князя пробежала опять мгновенная и едва заметная улыбка.

— Прекрасно, прекрасно! Это продолжит еще несколько часов нашу приятную беседу, — подхватил он.

Калинович поклонился.

— Прекрасно, прекрасно, — повторил князь, — кладите вашу шляпу и присядьте.

Калинович сел, и опять началась довольно одушевленная беседа, в которой, разумеется, больше всех говорил князь, и все больше о литературе. Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя. Все это Калинович, при его уме и проницательности, казалось бы, должен был сейчас же увидеть и понять, но он ничего подобного даже не заметил. Что делать! Князь очень уж ловко подошел с заднего крыльца к его собственному сердцу и очень тонко польстил ему самому; а курение нашему я, даже самое грубое, имеет, как хотите, одуряющее свойство. Очень много на свете людей, сердце которых нельзя тронуть ни мольбами, ни слезами, ни вопиющей правдой, но польсти им — и они смягчатся до нежности, до службы; а герой мой, должно сказать, по преимуществу принадлежал к этому разряду.

В четыре часа с половиной Полина, князь и Калинович сели за стол. Генеральша кушала у себя в спальне. Прислуживала целая стая ливрейных гайдуков. Кушанье подавалось в серебряной миске и на серебряных блюдах. Обед был на славу, какой только можно приготовить в уездном городе. У генеральши остался еще после покойного ее мужа, бывшего лет одиннадцать кавалерийским полковым командиром, щегольской повар, который — увы! — после смерти покойного барина изнывал в бездействии, практикуя себя в создании картофельного супа и жареной печенки, и деятельность его вызывалась тогда только, когда приезжал князь; ему выдавалась провизия, какую он хотел и сколько хотел, и старик умел себя показать!.. После всякого почти обеда князь, встречая его, не упускал случая обласкать.

— Чудо, прелесть! — говорил он, целуя кончики пальцев. — Вы, Григорий Васильич, решительно талант.

Григорий Васильев при этом мрачно на него взглядывал.

— Не у чего мне, ваше сиятельство, таланту быть, в кухарки нынче поступил, только и умею овсяную кашицу варить, — отвечал он, и князь при этом обыкновенно отвертывался, не желая слышать от старика еще более, может быть, резкого отзыва о господах.

После обеда перешли в щегольски убранный кабинет, пить кофе и курить. М-lle Полине давно уж хотелось иметь уютную комнату с камином, бархатной драпировкой и с китайскими безделушками; но сколько она ни ласкалась к матери, сколько ни просила ее об этом, старуха, израсходовавшись на отделку квартиры, и слышать не хотела. Полина, как при всех трудных случаях жизни, сказала об этом князю.

— О, это мы устроим! — возразил он и тем же вечером завел разговор о кабинете.

— Нет, князь, нет и нет: это лишнее, — отвечала старуха.

— Какое же лишнее, ma tante? Кузине приютиться негде.

— Нет, лишнее! — повторила старуха решительно.

— В таком случае я отделываю этот кабинет для кузины на свой счет, — сказал князь.

— Я знаю, что ты готов бросать деньги, где только можно, — проговорила генеральша и улыбнулась.

Она, впрочем, думала, что князь только шутит, но вышло напротив: в две недели кабинетик был готов. Полине было ужасно совестно. Старуха тоже недоумевала.

— Что, князь, неужели ты нам даришь это? — спросила она.

— Дарю, ma tante, дарю, но только не вам, а кузине, мы вас даже туда пускать не будем, — отвечал тот.

— Ах, какой ты безрассудный! — говорила генеральша, качая головой, но с заметным удовольствием (она любила подарки во всевозможных формах).

— Merci, cousin! [Спасибо, кузен! (франц.).] — сказала Полина и с глубоким чувством протянула князю руку, которую тот пожал с значительным выражением в лице.

Когда все расселись по мягким низеньким креслам, князь опять навел разговор на литературу, в котором, между прочим, высказал свое удивление, что, бывая в последние годы в Петербурге, он никого не встречал из нынешних лучших литераторов в порядочном обществе; где они живут? С кем знакомы? — бог знает, тогда как это сближение писателей с большим светом, по его мнению, было бы необходимо.

— Вы, господа литераторы, — продолжал он, прямо обращаясь к Калиновичу, — живя в хорошем обществе, встретите характеры и сюжеты интересные и знакомые для образованного мира, а общество, наоборот, начнет любить, свое, русское, родное.

Калинович на это возразил, что попасть в большой свет довольно трудно.

— Напротив, — возразил в свою очередь князь, — надобно только поискать. Конечно, на первых порах самолюбие ваше будет несколько неприятно щекотаться, но потом вас узнают, привыкнут, полюбят… Мало ли мы видим, — продолжал он, — что в самых верхних слоях общества живут люди ничем не значительные, бог знает, какого сословия и даже звания, а русский литератор, поверьте, всегда там займет приличное ему место. Но эти ваши, господа, закоулочные знакомства, это вечное пребывание в своих кружках, как хотите, невольно кладет неприятный оттенок на самые сочинения. Пословица справедлива: «Скажи мне, с кем ты знаком, а я скажу, кто ты».

Калинович, по-видимому, соглашался с князем и только в одиннадцатом часу стал раскланиваться.

— Надеюсь, что вы будете нас посещать иногда, — сказала ему Полина.

Калинович отвечал, что он сочтет это за самое приятное для себя удовольствие.

— Я с своей стороны, — подхватил князь, — имею на этот счет некоторое предположение. Послезавтра мои приедут, и тогда мы составим маленький литературный вечер и будем просить господина Калиновича прочесть свой роман.

— Ах, это было бы очень, очень приятно! — сказала Полина. — Я не смела беспокоить, но чрезвычайно желала бы слышать чтение самого автора; это удовольствие так немногим достается…

Калинович отвечал, что ему стоит приказать, и он всегда готов, а затем окончательно раскланялся.

— Ну, как вы нашли сего молодого человека? — сказал по уходе его князь.

— Он очень мил, — отвечала Полина.

— Уж и мил? — спросил князь.

— Да, мил, — повторила Полина, посмотрев на него значительно.

— О женщины! Женщины! — воскликнул князь.

— Перестаньте это говорить! Вы должны меня хорошо знать, — сказала Полина, слегка заслоняя ему рот, причем он поцеловал у ней руку, и оба пошли и генеральше.

Калинович между тем возвращался домой под влиянием довольно новых ощущений. Более всего произвел на него впечатление комфорт, который он видел всюду в доме генеральши, и — боже мой! — как далеко все это превосходило бедную обстановку в житье-бытье Годневых, посреди которой он прожил больше года, не видя ничего лучшего! Надобно сказать, что комфорт в уме моего героя всегда имел огромное значение. И для кого же, впрочем, из солидных, благоразумных молодых людей нашего времени не имеет он этого значения? Автор дошел до твердого убеждения, что для нас, детей нынешнего века, слава… любовь… мировые идеи… бессмертие — ничто пред комфортом. Все это в душах наших случайное: один только он стоит впереди нашего пути с своей неизмеримо притягательной силой. К нему-то мы направляем все наши усилия. Он один наш идол, и в жертву ему приносится все дорогое, хотя бы для этого пришлось оторвать самую близкую часть нашего сердца, разорвать главную его артерию и кровью изойти, но только близенько, на подножии нашего золотого тельца! Для комфорта проводится трудовая, до чахотки, жизнь!.. Для комфорта десятки лет изгибаются, кланяются, кривят совестью!.. Для комфорта кидают семейство, родину, едут кругом света, тонут, умирают с голода в степях!.. Для комфорта чистым и нечистым путем ищут наследства; для комфорта берут взятки и совершают, наконец, преступления!..

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я