Неточные совпадения
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее,
девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого
говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
— Я
говорила, что на крышу нельзя сажать пассажиров, — кричала по-английски
девочка, — вот подбирай!
— Потому что Алексей, я
говорю про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он не едет? Он добр, он сам не знает, как он добр. Ах! Боже мой, какая тоска! Дайте мне поскорей воды! Ах, это ей,
девочке моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее.
Проводив жену наверх, Левин пошел на половину Долли. Дарья Александровна с своей стороны была в этот день в большом огорчении. Она ходила по комнате и сердито
говорила стоявшей в углу и ревущей
девочке...
— Очень, очень вы смешны, — повторила Дарья Александровна, снежностью вглядываясь в его лицо. — Ну, хорошо, так как будто мы ничего про это не
говорили. Зачем ты пришла, Таня? — сказала Дарья Александровна по-французски вошедшей
девочке.
— Да вот что хотите, я не могла. Граф Алексей Кириллыч очень поощрял меня — (произнося слова граф Алексей Кириллыч, она просительно-робко взглянула на Левина, и он невольно отвечал ей почтительным и утвердительным взглядом) — поощрял меня заняться школой в деревне. Я ходила несколько раз. Они очень милы, но я не могла привязаться к этому делу. Вы
говорите — энергию. Энергия основана на любви. А любовь неоткуда взять, приказать нельзя. Вот я полюбила эту
девочку, сама не знаю зачем.
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где сердце
говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та
девочка… иль это сон?..
Та
девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
— Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам этого удовольствия? — приставали к нему
девочки. — Ты будешь Charles, или Ernest, или отец — как хочешь? —
говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его с земли.
— Как ни
говорите, а мальчик до двенадцати и даже до четырнадцати лет все еще ребенок; вот
девочка — другое дело.
— Это все мне? — тихо спросила
девочка. Ее серьезные глаза, повеселев, просияли доверием. Опасный волшебник, разумеется, не стал бы
говорить так; она подошла ближе. — Может быть, он уже пришел… тот корабль?
Рассказывал Лонгрен также о потерпевших крушение, об одичавших и разучившихся
говорить людях, о таинственных кладах, бунтах каторжников и многом другом, что выслушивалось
девочкой внимательнее, чем, может быть, слушался в первый раз рассказ Колумба о новом материке.
Она больная такая
девочка была, — продолжал он, как бы опять вдруг задумываясь и потупившись, — совсем хворая; нищим любила подавать и о монастыре все мечтала, и раз залилась слезами, когда мне об этом стала
говорить; да, да… помню… очень помню.
— Его побили, да? — спросила
девочка, не шевелясь, не принимая протянутой руки Дронова. Слова ее звучали разбито, так
говорят девочки после того, как наплачутся.
— За
девочками охотитесь? Поздновато! И — какие же тут
девочки? — болтал он неприлично громко. — Ненавижу
девочек, пользуюсь, но — ненавижу. И прямо
говорю: «Ненавижу тебя за то, что принужден барахтаться с тобой». Смеется, идиотка. Все они — воровки.
Борис бегал в рваных рубашках, всклоченный, неумытый. Лида одевалась хуже Сомовых, хотя отец ее был богаче доктора. Клим все более ценил дружбу
девочки, — ему нравилось молчать, слушая ее милую болтовню, — молчать, забывая о своей обязанности
говорить умное, не детское.
Он пробовал также
говорить с Лидией, как с
девочкой, заблуждения которой ему понятны, хотя он и считает их несколько смешными. При матери и Варавке ему удавалось выдержать этот тон, но, оставаясь с нею, он тотчас терял его.
— Меня беспокоит Лидия, —
говорила она, шагая нога в ногу с сыном. — Это
девочка ненормальная, с тяжелой наследственностью со стороны матери. Вспомни ее историю с Туробоевым. Конечно, это детское, но… И у меня с нею не те отношения, каких я желала бы.
— Про аиста и капусту выдумано, —
говорила она. — Это потому
говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и
девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля
говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Да, пожалуй, и не нужно обладать особенной смелостью для того, чтоб
говорить с этими людями решительно, тоном горбатой
девочки.
— Это — глупость. У нас в классе тоже есть
девочка, которая
говорит, что не верит, но это потому, что она горбатая.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной
девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой,
говорил...
Он смущался и досадовал, видя, что
девочка возвращает его к детскому, глупенькому, но он не мог, не умел убедить ее в своей значительности; это было уже потому трудно, что Лида могла
говорить непрерывно целый час, но не слушала его и не отвечала на вопросы.
Она вспомнила предсказания Штольца: он часто
говорил ей, что она не начинала еще жить, и она иногда обижалась, зачем он считает ее за
девочку, тогда как ей двадцать лет. А теперь она поняла, что он был прав, что она только что начала жить.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще
девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
— Это такое важное дело, Марья Егоровна, — подумавши, с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, — что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и
поговорить тоже с Марфенькой. Хотя
девочки мои из повиновения моего не выходят, но все я принуждать их не могу…
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только
девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял:
говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
— Что ваша совесть
говорит вам? — начала пилить Бережкова, — как вы оправдали мое доверие? А еще
говорите, что любите меня и что я люблю вас — как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что вы сбивать с толку бедную
девочку не станете, пустяков ей не будете болтать…
— Да, да, это правда: был у соседа такой учитель, да еще подивитесь, батюшка, из семинарии! — сказал помещик, обратясь к священнику. — Смирно так шло все сначала: шептал, шептал, кто его знает что, старшим детям — только однажды
девочка, сестра их, матери и проговорись: «Бога,
говорит, нет, Никита Сергеич от кого-то слышал». Его к допросу: «Как Бога нет: как так?» Отец к архиерею ездил: перебрали тогда: всю семинарию…
— Разве я
девочка? — обидчиво заметила Марфенька. — Мне четырнадцать аршин на платье идет… Сами
говорите, что я невеста!
Райский постучал опять, собаки залаяли, вышла
девочка, поглядела на него, разиня рот, и тоже ушла. Райский обошел с переулка и услыхал за забором голоса в садике Козлова: один
говорил по-французски, с парижским акцентом, другой голос был женский. Слышен был смех, и даже будто раздался поцелуй…
— «Как же это,
говорит, такой ежик?» — и уж смеется, и стал он его тыкать пальчиком, а ежик-то щетинится, а девочка-то рада на мальчика: «Мы,
говорит, его домой несем и хотим приучать».
— Князь именно сегодня
говорил, что вы любитель неоперившихся
девочек.
— Иди ко мне, —
говорила Марья Павловна, стараясь приманить к себе
девочку.
— Видно, у них всё так, — сказала корчемница и, вглядевшись в голову
девочки, положила чулок подле себя, притянула к себе
девочку между ног и начала быстрыми пальцами искать ей в голове. — «Зачем вином торгуешь?» А чем же детей кормить? —
говорила она, продолжая свое привычное дело.
Женщина эта — мать мальчишки, игравшего с старушкой, и семилетней
девочки, бывшей с ней же в тюрьме, потому что не с кем было оставить их, — так же, как и другие, смотрела в окно, но не переставая вязала чулок и неодобрительно морщилась, закрывая глаза, на то, что
говорили со двора проходившие арестанты.
Марья Ивановна
говорила, что из
девочки надо сделать работницу, хорошую горничную, и потому была требовательна, наказывала и даже бивала
девочку, когда бывала не в духе.
Мы до сих пор ничего не
говорили о маленьком существе, жизнь которого пока еще так мало переходила границы чисто растительных процессов: это была маленькая годовалая
девочка Маня, о которой рассказывал Привалову на Ирбитской ярмарке Данилушка.
— Маня, деду приехал, —
говорила Надежда Васильевна, вынимая
девочку из кровати. — Настоящий, наш деду.
Жена моя и
говорит мне: «Коко, — то есть, вы понимаете, она меня так называет, — возьмем эту
девочку в Петербург; она мне нравится, Коко…» Я
говорю: «Возьмем, с удовольствием».
Если бы они это
говорили, я бы знала, что умные и добрые люди так думают; а то ведь мне все казалось, что это только я так думаю, потому что я глупенькая
девочка, что кроме меня, глупенькой, никто так не думает, никто этого в самом деле не ждет.
— Да, да, — перебил меня Гагин. — Я вам
говорю, она сумасшедшая и меня с ума сведет. Но, к счастью, она не умеет лгать — и доверяет мне. Ах, что за душа у этой
девочки… но она себя погубит, непременно.
Ребенок не привыкал и через год был столько же чужд, как в первый день, и еще печальнее. Сама княгиня удивлялась его «сериозности» и иной раз, видя, как она часы целые уныло сидит за маленькими пяльцами,
говорила ей: «Что ты не порезвишься, не пробежишь»,
девочка улыбалась, краснела, благодарила, но оставалась на своем месте.
— Помни всю жизнь, —
говорила маленькой
девочке, когда они приехали домой, компаньонка, — помни, что княгиня — твоя благодетельница, и молись о продолжении ее дней. Что была бы ты без нее?
Глядя на бледный цвет лица, на большие глаза, окаймленные темной полоской, двенадцатилетней
девочки, на ее томную усталь и вечную грусть, многим казалось, что это одна из предназначенных, ранних жертв чахотки, жертв, с детства отмеченных перстом смерти, особым знамением красоты и преждевременной думы. «Может, —
говорит она, — я и не вынесла бы этой борьбы, если б я не была спасена нашей встречей».
Это
говорил Алемпиев собеседник. При этих словах во мне совершилось нечто постыдное. Я мгновенно забыл о
девочке и с поднятыми кулаками, с словами: «Молчать, подлый холуй!» — бросился к старику. Я не помню, чтобы со мной случался когда-либо такой припадок гнева и чтобы он выражался в таких формах, но очевидно, что крепостная практика уже свила во мне прочное гнездо и ожидала только случая, чтобы всплыть наружу.
Был в трактире у «Арсентьича» половой, который не выносил слова «лимон».
Говорят, что когда-то он украл на складе мешок лимонов, загулял у
девочек, а они мешок развязали и вместо лимонов насыпали гнилого картофеля.
Говорили, что Бася очень богата, происходит из знатного еврейского рода и готовит внучке судьбу, не совсем обычную для еврейских
девочек.
Должно быть, во сне я продолжал
говорить еще долго и много в этом же роде, раскрывая свою душу и стараясь заглянуть в ее душу, но этого я уже не запомнил. Помню только, что проснулся я с знакомыми ощущением теплоты и разнеженности, как будто еще раз нашел
девочку в серой шубке…
Только через несколько времени я припомнил во всех подробностях обстоятельства своего сна и то, что лица той
девочки я не видел, о чем и
говорил даже Крыштановичу.
Доктор ежедневно проводил с
девочками по нескольку часов, причем, конечно, присутствовала мисс Дудль в качестве аргуса. Доктор пользовался моментом, когда Дидя почему-нибудь не выходила из своей комнаты, и
говорил Устеньке ужасные вещи.