Неточные совпадения
Бобчинский. Да вы поищите-то получше, Петр Иванович! У вас там, я
знаю, в кармане — то с правой стороны прореха, так в прореху-то, верно, как-нибудь
запали.
Она приводит Восток и
Запад в такое близкое соприкосновение, какого не
знала еще история.
От хозяина фанзы мы
узнали, что находимся у подножия Сихотэ-Алиня, который делает здесь большой излом, а река Тютихе течет вдоль него. Затем он сообщил нам, что дальше его фанзы идут 2 тропы: одна к северу, прямо на водораздельный хребет, а другая — на
запад, вдоль Тютихе. До истоков последней оставалось еще 12 км.
Я принялся расспрашивать удэгейца об Имане и
узнал, что в верхнем течении река имеет направление течения параллельно Сихотэ-Алиню, причем истоки ее находятся на высоте истоков Тютихе. Странное явление! Вода сбегает с водораздела в каких-нибудь 60 км от моря, течет на
запад, совершает длинный кружной путь для того, чтобы в конце концов попасть в то же море.
Были ли в ее жизни горести, кроме тех, которые временно причинила смерть ее мужа и дочери, — я не
знаю. Во всяком случае, старость ее можно было уподобить тихому сиянию вечерней зари, когда солнце уже окончательно скрылось за пределы горизонта и на
западе светится чуть-чуть видный отблеск его лучей, а вдали плавают облака, прообразующие соленья, варенья, моченья и всякие гарниры, — тоже игравшие в ее жизни немаловажную роль. Прозвище «сластены» осталось за ней до конца.
Много думаю о трагедии русской культуры, о русских разрывах, которых в такой форме не
знали народы
Запада.
Такого отречения от своего аристократизма, от своего богатства и, в конце концов, от своей славы
Запад не
знал.
Я не
знаю более характерно русского мыслителя, который должен казаться чуждым
Западу.
Христиане
Запада не
знают такой коммюнотарности, которая свойственна русским.
Надо, чтобы воссиял в отпор
Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не
знали!
Сегодня писал к Павлу Сергеевичу. Он и, верно, вы тотчас повидаете нашу заветную путешественницу, которая одна с
запада вашего явилась на наш восток. Не могу быть спокоен, пока не
узнаю, что она в Нижнем. Каково такой трусихе путешествовать в такую пору, и как нарочно все лето было дождливое и дороги непроходимые.
О политических новостях писать нечего. Вы столько же
знаете, сколько и мы… [Имеются в виду революционные события на
Западе. Выше — петербургские новости о деле петрашевцев.]
Прощай, любезный друг Оболенский, мильон раз тебя целую, больше, чем когда-нибудь. Продолжай любить меня попрежнему. Будь доволен неполным и неудовлетворительным моим письмом. Об соседях на
западе нечего сказать особенного.
Знаю только, что Беляевы уехали на Кавказ. Туда же просились Крюковы, Киреев и Фролов. Фонвизину отказано. — Крепко обнимаю тебя.
Из Иркутска нового ничего нет. Завтра Машенькины именины. Там меня вспомнят. Но Марья Николаевна редко мне пишет — потому и я не так часто к ней пишу. Со мной беда. Как
западет мысль, что я наскучаю, так непременно налево кругом сделаю. Не
знаю, хорошо ли я думаю, — иначе не могу…
Больше ничего не помню;
знаю только, что содержание состояло из любви пастушки к пастуху, что бабушка сначала не соглашалась на их свадьбу, а потом согласилась. С этого времени глубоко
запала в мой ум склонность к театральным сочинениям и росла с каждым годом.
— Прежде всего — вы желали
знать, — начал Абреев, — за что вы обвиняетесь… Обвиняетесь вы, во-первых, за вашу повесть, которая, кажется, называется: «Да не осудите!» — так как в ней вы хотели огласить и распространить учения
Запада, низвергнувшие в настоящее время весь государственный порядок Франции; во-вторых, за ваш рассказ, в котором вы идете против существующего и правительством признаваемого крепостного права, — вот все обвинения, на вас взводимые; справедливы ли они или нет, я не
знаю.
Этот теперь его «Скопин-Шуйский», где Ляпунов говорит Делагарди: «Да
знает ли ваш пресловутый
Запад, что если Русь поднимется, так вам почудится седое море!» Неужели это не хорошо и не прямо из-под русского сердца вырвалось?
— Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкбпы — с
запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание —
знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки!
— Ну, теперь мы — вольные птицы! — воскликнула Марья Николаевна. — Куда нам ехать — на север, на юг, на восток, на
запад? Смотрите — я как венгерский король на коронации (она указала концом хлыста на все четыре стороны света). Все наше! Нет,
знаете что: видите, какие там славные горы — и какой лес! Поедемте туда, в горы, в горы!
Прямо из трактира он отправился в театр, где, как нарочно, наскочил на Каратыгина [Каратыгин Василий Андреевич (1802—1853) — трагик, актер Александринского театра.] в роли Прокопа Ляпунова [Ляпунов Прокопий Петрович (ум. в 1611 г.) — сподвижник Болотникова в крестьянском восстании начала XVII века, в дальнейшем изменивший ему.], который в продолжение всей пьесы говорил в духе патриотического настроения Сверстова и, между прочим, восклицал стоявшему перед ним кичливо Делагарди: «Да
знает ли ваш пресловутый
Запад, что если Русь поднимется, так вам почудится седое море!?» Ну, попадись в это время доктору его gnadige Frau с своим постоянно антирусским направлением, я не
знаю, что бы он сделал, и не ручаюсь даже, чтобы при этом не произошло сцены самого бурного свойства, тем более, что за палкинским обедом Сверстов выпил не три обычные рюмочки, а около десяточка.
Знает, что надобно его с четырех концов
запалить, а почему и каким манером — не понимает.
Знает, что надобно его с четырех концов
запалить, а каким манером — не понимает.
Запала ли ему в душу мысль, что он, быть может, вовсе не
знает нрава Натальи, что она ему еще более чужда, чем он думал, ревность ли проснулась в нем, смутно ли почуял он что-то недоброе… но только он страдал, как ни уговаривал самого себя.
— Придет пора да время — все
узнаешь. Скажут: «спасибо» — значит, потрафил; надерут вихор — значит, проштрафился, надо начинать сызнова. Итак, милостивые государи! находясь на рубеже отдаленного
Запада и не менее отдаленного Востока, Россия самим провидением призвана…
— Я? Я другое дело, — какой вы, право! Если вы пятидесятилетний, так уж он, наверно, шестидесятилетний; тут нужна логика, батюшка! И
знаете, прежде, давно уже, я был чистый славянофил по убеждениям, но теперь мы ждем зари с
запада… Ну, до свидания; хорошо, что столкнулся с вами не заходя; не зайду, не просите, некогда!..
Алексей. Леночка, ну, конечно, этого не может быть. Ты же
знаешь, что линию на
запад охраняют немцы.
Знал я старца: в душе его бедной
Поселился панический страх,
Что погубит нас
Запад зловредный.
— Полно, а ты полно, Фленушка!.. Полно, моя дорогая!.. — взволнованным донельзя голосом уговаривала ее сама до слез растроганная Манефа. — Ну что это тебе
запало в головоньку!.. Верю, моя ластушка, верю, голубушка, что любишь меня… А мне-то как не любить тебя!.. Ох, Фленушка, Фленушка!..
Знала бы ты да ведала!..
Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня
узнать не могла «своей сударыни». Такая стала она мрачная, такая молчаливая. Передрогло сердце у Тани. «Что за печаль, — она думала, — откуда горе взялось?.. Не по Насте же сокрушаться да тоской убиваться… Иное что
запало ей нá душу».
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко
запали ей на сердце. Теперь
знала она, что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только о том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
— Опять у них промежду себя разговор пошел. Вы вот человек образованный, по-ихнему понимать должны, так я вам скажу, какие слова я упомнил. Слова-то
запали и посейчас помню, а смыслу не
знаю. Он говорит...
— Ну, не
знаю, — покачав головой, молвил Николай Александрыч. — Не такова она, чтобы вдруг поворотить ее на прежний путь. Ежели в такую горячую, восторженную голову
запало сомненье — кончено… Нечего себя обманывать — улетела золотая пташка из нашей клеточки, в другой раз ее не изловишь.
Все из книг
узнал и все воочию видел Герасим, обо всем горячий искатель истины сто раз передумал, а правой спасительной веры так-таки и не нашел. Везде заблужденье, всюду антихрист… И
запала ему на душу тяжелая дума: «Нет, видно, больше истинной веры, все, видно, растлено прелестью врага Божия. Покинул свой мир Господь вседержитель, предал его во власть сатаны…» И в душевном отчаянье, в злобе и ненависти покинул он странство…
Непонятные слова эти глубоко
западают в душу Раскольникова. Он говорит Разумихину: «Вчера мне один человек сказал, что надо воздуху человеку, воздуху, воздуху! Я хочу к нему сходить сейчас и
узнать, что он под этим разумеет».
— Вы не подумайте, что они какие-нибудь, — сказал ou. — Правда, они француженки, кричат всё, вино пьют… но известно! Воспитание такое французы получают! Ничего не поделаешь… Мне их, — добавил Иван Петрович, — князь уступил… Почти задаром… Возьми да возьми… Надо вас будет когда-нибудь познакомить с князем. Образованный человек! Всё пишет, пишет… А
знаете, как их зовут? Одну Фанни, другую Изабеллой… Европа! Ха-ха-ха…
Запад! Прощайте-с!
Между прочим, здесь я
узнал, что Анюй в верховьях течет некоторое время вдоль западного склона Сихотэ-Алиня, охватывая истоки Хора, а после принятия в себя притока Гобилли, текущего ему навстречу, поворачивает на
запад, уклоняясь то немного к северу, то к югу, и впадает в протоку Дырен.
Если бы за все пять лет забыть о том, что там, к востоку, есть обширная родиной что в ее центрах и даже в провинции началась работа общественного роста, что оживились литература и пресса, что множество новых идей, упований, протестов подталкивало поступательное движение России в ожидании великих реформ, забыть и не
знать ничего, кроме своих немецких книг, лекций, кабинетов, клиник, то вы не услыхали бы с кафедры ни единого звука, говорившего о связи «Ливонских Афин» с общим отечеством Обособленность, исключительное тяготение к тому, что делается на немецком
Западе и в Прибалтийском крае, вот какая нота слышалась всегда и везде.
Но и консервативное обращение славянофилов к далекому прошлому было лишь утопией совершенного строя, совершенной жизни, так же, каким было обращение западников к
Западу, который они плохо
знали.
Если и
западет тому или другому, бедному или богатому, сомнение в разумности такой жизни, если тому и другому представится вопрос о том, зачем эта бесцельная борьба за свое существование, которое будут продолжать мои дети, или зачем эта обманчивая погоня за наслаждениями, которые кончаются страданиями для меня и для моих детей, то нет почти никакого вероятия, чтобы он
узнал те определения жизни, которые давным-давно даны были человечеству его великими учителями, находившимися, за тысячи лет до него, в том же положении.
— Да нечего вам дрожать, maman! To время, когда шантаж был развит, прошло. Теперь все в низшем классе
знают, что за шантаж есть наказание, и к тому же я и сам не хочу здесь больше оставаться, где этот fabulator elegantissimus [Искуснейший сочинитель (лат.).] невесть что обо всех сочиняет. Тетя Олимпия сама взялась мне уладить это с Густавычем. Его зятя переведут на
Запад, а я получу самостоятельное назначение на Востоке.
На юге медленно дрожало большое, сплошное зарево. На
западе, вдоль железнодорожного пути, горели станции. Как будто ряд огромных, тихих факелов тянулся по горизонту. И эти факелы уходили далеко вперед нас. Казалось, все, кто
знал, как спастись, давно уже там, на севере, за темным горизонтом, а мы здесь в каком-то кольце.
Посмотрел я на свой браслет-компас, — мы шли на северо-запад. Все
знали, что идут не туда, куда нужно, и все-таки должны были идти, потому что упрямый старик не хотел показать, что видит свою неправоту.
Стена осталась позади, пошли поля и рощи. Было уж очень поздно, царственно сиявший Юпитер склонялся к
западу. Никто не
знал, где Палинпу и когда мы туда придем.
Поэтому Восток почти не
знает исповедей, дневников, автобиографий, описаний духовного пути святых и мистиков, которые так любит
Запад.
Императрица в то время не
знала высоких душевных качеств своей фрейлины и в ее уме могло
западать сомнение в чистоте отношений к последней ее августейшего супруга.
Великая и утонченная культура
Запада не
знает того, что
знает Россия.
— Ты спрашиваешь, за что я ненавижу тебя? Но кого же любил я? Я — исчадие зла, все люди были мне противны, сам не
знаю почему… Но сестра моя, эта кроткая овечка, Настасья… она давно примирила меня со всеми; она как бы нечеловеческим голосом уговаривала меня переродиться, и слова ее глубоко
запали в мою черную душу. Она показалась мне ангелом, а голос ее песней серафима, и я… повиновался…
Императрица сдержала свою клятву Всевышнему в ночь своего вступления на престол своего отца — в России была отменена смертная казнь в 1754 году, когда на
Западе правительства и не думали об этом. Правда, она сохранилась для политических дел, и работа третьего брата Шувалова в застенках Тайной канцелярии напоминала времена Ушакова и Ромодановского, но тут соблюдалась такая тайна, что сама императрица Елизавета Петровна мало
знала об усердии этого ведомства.
Русские люди, еще ранее чем
узнать в XIII веке юг Сибири как данники монголов,
узнали ее северо-запад как завоеватели. Смелые новгородцы еще в XI веке обогащались драгоценными сибирскими мехами.
— Надежда-государь! — сказал он. — Ты доискивался головы моей, снеси ее с плеч, — вот она. Я — Чурчила, тот самый, что надоедал тебе, а более воинам твоим. Но
знай, государь, мои удальцы уже готовы сделать мне такие поминки, что останутся они на вечную память сынам Новгорода. Весть о смерти моей, как огонь, по пятам доберется до них, и вспыхнет весь город до неба, а свой терем я уже
запалил сам со всех четырех углов. Суди же меня за все, а если простишь, — я слуга тебе верный до смерти!