Неточные совпадения
— Ах, она гадкая женщина! Кучу неприятностей мне сделала. — Но он не
рассказал, какие были эти неприятности. Он не мог сказать, что он прогнал
Марью Николаевну за то, что чай был слаб, главное же, за то, что она ухаживала за ним, как за больным. ― Потом вообще теперь я хочу совсем переменить жизнь. Я, разумеется, как и все, делал глупости, но состояние ― последнее дело, я его не жалею. Было бы здоровье, а здоровье, слава Богу, поправилось.
Она
рассказала мне, каким образом Швабрин принудил их выдать ему
Марью Ивановну; как Марья Ивановна плакала и не хотела с ними расстаться; как Марья Ивановна имела с нею всегдашние сношения через Палашку (девку бойкую, которая и урядника заставляет плясать по своей дудке); как она присоветовала Марье Ивановне написать ко мне письмо и прочее.
Эта похвала заставила
Марью Степановну даже покраснеть; ко всякой старине она питала нечто вроде благоговения и особенно дорожила коллекцией старинных сарафанов, оставшихся после жены Павла Михайловича Гуляева «с материной стороны». Она могла
рассказать историю каждого из этих сарафанов, служивших для нее живой летописью и биографией давно умерших дорогих людей.
Верочка нехотя вышла из комнаты. Ей до смерти хотелось послушать, что будет
рассказывать Хиония Алексеевна. Ведь она всегда привозит с собой целую кучу рассказов и новостей, а тут еще сама сказала, что ей «очень и очень нужно видеть
Марью Степановну». «Этакая мамаша!» — думала девушка, надувая и без того пухлые губки.
Рассказывали у нас на кухне, что Иохим хотел сам «идти в крепаки», лишь бы ему позволили жениться на любимой девушке, а про
Марью говорили, что она с каждым днем «марнiе и сохне» и, пожалуй, наложит на себя руки.
Я им
рассказал, какая
Мари несчастная; скоро они перестали браниться и стали отходить молча.
Она скромно
рассказывала о Париже, о своих путешествиях, о Бадене; раза два рассмешила
Марью Дмитриевну и всякий раз потом слегка вздыхала и как будто мысленно упрекала себя в неуместной веселости; выпросила позволение привести Аду; снявши перчатки, показывала своими гладкими, вымытыми мылом à la guimauve [Алфейным (фр.).] руками, как и где носятся воланы, рюши, кружева, шу; обещалась принести стклянку с новыми английскими духами: Victoria’s Essence, [Духи королевы Виктории (фр.).] и обрадовалась, как дитя, когда Марья Дмитриевна согласилась принять ее в подарок; всплакнула при воспоминании о том, какое чувство она испытала, когда в первый раз услыхала русские колокола: «Так глубоко поразили они меня в самое сердце», — промолвила она.
— Я надеюсь, что вы не
рассказали вашему мужу о том, что я вам когда-то говорил о
Мари, — сказал он.
Дома мои влюбленные обыкновенно после ужина, когда весь дом укладывался спать, выходили сидеть на балкон. Ночи все это время были теплые до духоты. Вихров обыкновенно брал с собой сигару и усаживался на мягком диване, а
Мари помещалась около него и, по большей частя, склоняла к нему на плечо свою голову. Разговоры в этих случаях происходили между ними самые задушевнейшие. Вихров откровенно
рассказал Мари всю историю своей любви к Фатеевой,
рассказал и об своих отношениях к Груше.
Вечером в тот день он зашел к
Мари и
рассказал ей о затеваемом вечере.
— От тебя бежала, — отвечала
Мари, — и что я там вынесла — ужас! Ничто не занимает, все противно — и одна только мысль, что я тебя никогда больше не увижу, постоянно грызет; наконец не выдержала — и тоже в один день собралась и вернулась в Петербург и стала разыскивать тебя: посылала в адресный стол, писала, чтобы то же сделали и в Москве; только вдруг приезжает Абреев и
рассказал о тебе: он каким-то ангелом-благовестником показался мне… Я сейчас же написала к тебе…
— Se non e vero, e ben trovato [Если это и неверно, то хорошо придумано (итал.).], — подхватила
Мари, — про цензоров опять что
рассказывают, поверить невозможно: один из них, например, у одного автора, у которого татарин говорит: «клянусь моим пророком!» — переменил и поставил: «клянусь моим лжепророком!», и вышло, татарин говорит, что он клянется лжепророком!
В своем обществе Митенька называл
Марью Петровну ma bonne pate de mere [моя добрая матушка (франц.)] и очень трогательно
рассказывал, как она там хозяйничает в деревне, чтоб прилично содержать своих детей.
Хозяину было скучно слушать Серпуховского. Ему хотелось говорить про себя — хвастаться. А Серпуховскому хотелось говорить про себя — про свое блестящее прошедшее. Хозяин налил ему вина и ждал, когда он кончит, чтобы
рассказать ему про себя, как у него теперь устроен завод так, как ни у кого не был прежде. И что его
Мари не только из-за денег, но сердцем любит его.
Варвара Александровна тотчас же решилась ехать к старухе Ступицыной и, вызвав
Мари, обеим им
рассказать о низких поступках Хозарова. Нетерпение ее было чрезвычайно сильно: не дожидаясь своего экипажа, она отправилась на извозчике, и даже без человека, а потом вошла без доклада. Странная и совершенно неожиданная для нее сцена представилась ее глазам:
Мари сидела рядом с офицером, и в самую минуту входа Варвары Александровны уста молодых людей слились в первый поцелуй преступной любви.
Много
рассказывала Таня про елфимовскую знахарку, так хвалила кротость ее и доброхотство, с каким великую пользу чинит она людям безо всякой корысти. Суеверный страх покинул
Марью Гавриловну, захотелось ей узнать от Егорихи, какая будет ей судьба в новом замужестве. Но в скит знахарку позвать невозможно; келейницы и близко не подпустят. Надо самой идти. Таня взялась устроить свиданье с Егорихой.
—
Рассказывай теперь про
Марью Гавриловну… что такое приключилось с ней? — молвила Егориха, когда подошли они к Каменному Вражку.
Вечером к Степану прибежал из деревни мальчик и
рассказал ему, что Максим выгнал
Марью из дома и что Марья не знает, где ей переночевать.
На другой день Алексей Петрович отвез
Марью Осиповну к игуменье Досифее, которая приходилась ему дальней родственницей. Без утайки самых мельчайших подробностей, он
рассказал игуменье все, что слышал от молодой девушки и отдал ее под особое покровительство матери Досифеи.
Наташа
рассказывала Пьеру о житье-бытье брата, о том, как она страдала, а не жила без мужа, и о том, как она еще больше полюбила
Мари, и о том, как
Мари во всех отношениях лучше ее. Говоря это, Наташа признавалась искренно в том, что она видит превосходство
Мари, но вместе с тем она, говоря это, требовала от Пьера, чтоб он всё-таки предпочитал ее
Мари и всем другим женщинам, и теперь вновь, особенно после того, как он видел много женщин в Петербурге, повторил бы ей это.
— Ты знаешь,
Мари, — сказал он, — нынче приехал Илья Митрофаныч (это был управляющий делами) из Тамбовской деревни и
рассказывает, что за лес уже дают 80 тысяч. — И Николай с оживленным лицом стал
рассказывать о возможности в весьма скором времени выкупить Отрадное. — Еще десять годков жизни, и я оставлю детям… в отличном положении.
— Ты знаешь,
Мари, о чем я думал? — начал он, теперь, когда примирение было сделано, тотчас же начиная думать вслух при жене. Он не спрашивал о том, готова ли она слушать его; ему всё равно было. Мысль пришла ему, стало быть и ей. И он
рассказал ей свое намерение уговорить Пьера остаться с ними до весны.
Няня-Савишна, с чулком в руках, тихим голосом
рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница-княгиня в Кишиневе рожала княжну
Марью, с крестьянскою бабой-молдаванкой, вместо бабушки.
Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью,
рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.