Неточные совпадения
Городничий. Не гневись! Вот ты теперь валяешься у
ног моих. Отчего? — оттого, что
мое взяло; а будь хоть немножко на твоей стороне, так ты бы меня, каналья! втоптал в самую грязь, еще бы и бревном сверху навалил.
Да, видно, Бог прогневался.
Как восемь лет исполнилось
Сыночку
моему,
В подпаски свекор сдал его.
Однажды жду Федотушку —
Скотина уж пригналася,
На улицу иду.
Там видимо-невидимо
Народу! Я прислушалась
И бросилась в толпу.
Гляжу, Федота бледного
Силантий держит за ухо.
«Что держишь ты его?»
— Посечь хотим маненичко:
Овечками прикармливать
Надумал он волков! —
Я вырвала Федотушку,
Да с
ног Силантья-старосту
И сбила невзначай.
Как в
ноги губернаторше
Я пала, как заплакала,
Как стала говорить,
Сказалась усталь долгая,
Истома непомерная,
Упередилось времечко —
Пришла
моя пора!
Спасибо губернаторше,
Елене Александровне,
Я столько благодарна ей,
Как матери родной!
Сама крестила мальчика
И имя Лиодорушка —
Младенцу избрала…
Еремеевна. Я и к нему было толкнулась, да насилу унесла
ноги. Дым столбом,
моя матушка! Задушил, проклятый, табачищем. Такой греховодник.
Г-жа Простакова. Старинные люди,
мой отец! Не нынешний был век. Нас ничему не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и
ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Г-жа Простакова (к Милону). А,
мой батюшка! Господин офицер! Я вас теперь искала по всей деревне; мужа с
ног сбила, чтоб принести вам, батюшка, нижайшее благодарение за добрую команду.
Г-жа Простакова (к Простакову). Опять зазевался,
мой батюшка; да изволь, сударь, проводить ее. Ноги-то не отнялись.
— Простите меня, ради Христа, атаманы-молодцы! — говорил он, кланяясь миру в
ноги, — оставляю я
мою дурость на веки вечные, и сам вам тоё
мою дурость с рук на руки сдам! только не наругайтесь вы над нею, ради Христа, а проводите честь честью к стрельцам в слободу!
— Слава Богу, слава Богу, — заговорила она, — теперь всё. готово. Только немножко вытянуть
ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, — говорила она, указывая на обои. — Боже
мой! Боже
мой. Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте же морфину. О, Боже
мой, Боже
мой!
— Ты пойми ужас и комизм
моего положения, — продолжал он отчаянным шопотом, — что он у меня в доме, что он ничего неприличного собственно ведь не сделал, кроме этой развязности и поджимания
ног. Он считает это самым хорошим тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
Он покраснел; ему было стыдно убить человека безоружного; я глядел на него пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к
ногам моим, умоляя о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему оставалось одно средство — выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух! Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка.
Нынче после обеда я шел мимо окон Веры; она сидела на балконе одна; к
ногам моим упала записка...
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под
ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем
моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Я до сих пор стараюсь объяснить себе, какого рода чувство кипело тогда в груди
моей: то было и досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся при мысли, что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой спокойной дерзостью на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя никакой опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный в
ногу немного сильнее, я бы непременно свалился с утеса.
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило
мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил: доказательство было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и стал смотреть под
ноги.
Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком —
ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.
А вы что,
мои голубчики? — продолжал он, переводя глаза на бумажку, где были помечены беглые души Плюшкина, — вы хоть и в живых еще, а что в вас толку! то же, что и мертвые, и где-то носят вас теперь ваши быстрые
ноги?
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне:
Едва, едва таскаю
ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа
моя,
Уж никуда не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.
Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее
ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых
ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости
моейЯ не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души
моей!
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в белой перчатке очутилась в
моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими
ногами.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у
ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать
мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Я знал, что pas de Basques неуместны, неприличны и даже могут совершенно осрамить меня; но знакомые звуки мазурки, действуя на
мой слух, сообщили известное направление акустическим нервам, которые в свою очередь передали это движение
ногам; и эти последние, совершенно невольно и к удивлению всех зрителей, стали выделывать фатальные круглые и плавные па на цыпочках.
Чувство умиления, с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство
мое было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел себе
ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то взял меня за руку и шепотом сказал: «Чья это рука?» В чулане было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал мне над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость
моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска на лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота. Уши горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с
ноги на
ногу и не трогался с места.
Этьен был мальчик лет пятнадцати, высокий, мясистый, с испитой физиономией, впалыми, посинелыми внизу глазами и с огромными по летам руками и
ногами; он был неуклюж, имел голос неприятный и неровный, но казался очень довольным собою и был точно таким, каким мог быть, по
моим понятиям, мальчик, которого секут розгами.
Смотрел я, как махала хвостом эта пегая пристяжная, как забивала она одну
ногу о другую, как доставал по ней плетеный кнут ямщика и
ноги начинали прыгать вместе; смотрел, как прыгала на ней шлея и на шлее кольца, и смотрел до тех пор, покуда эта шлея покрылась около хвоста
мылом.
Всех ты привела к
ногам моим: лучших дворян изо всего шляхетства, богатейших панов, графов и иноземных баронов и все, что ни есть цвет нашего рыцарства.
— Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю: если он помнит меня, чтобы пришел ко мне; а не помнит — чтобы дал тебе кусок хлеба для старухи,
моей матери, потому что я не хочу видеть, как при мне умрет мать. Пусть лучше я прежде, а она после меня. Проси и хватай его за колени и
ноги. У него также есть старая мать, — чтоб ради ее дал хлеба!»
Чтобы с легким сердцем напиться из такой бочки и смеяться,
мой мальчик, хорошо смеяться, нужно одной
ногой стоять на земле, другой — на небе.
«Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев его, пала к
ногам его; и сказала ему: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат
мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его? Говорят ему: господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот не умер?»
Он встал на
ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т—в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь
мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты
моей!»
Как донской-то казак, казак вел коня поить,
Добрый молодец, уж он у ворот стоит.
У ворот стоит, сам он думу думает,
Думу думает, как будет жену губить.
Как жена-то, жена мужу возмолилася,
Во скоры-то
ноги ему поклонилася,
Уж ты, батюшко, ты ли мил сердечный друг!
Ты не бей, не губи ты меня со вечера!
Ты убей, загуби меня со полуночи!
Дай уснуть
моим малым детушкам,
Малым детушкам, всем ближним соседушкам.
Мартышка, в Зеркале увидя образ свой,
Тихохонько Медведя толк
ногой:
«Смотри-ка», говорит: «кум милый
мой!
Что́ это там за рожа?
Какие у неё ужимки и прыжки!
Я удавилась бы с тоски,
Когда бы на неё хоть чуть была похожа.
А, ведь, признайся, есть
Из кумушек
моих таких кривляк пять-шесть:
Я даже их могу по пальцам перечесть». —
«Чем кумушек считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?»
Ей Мишка отвечал.
Но Мишенькин совет лишь попусту пропал.
Ну, скушай же ещё тарелочку,
мой милой!»
Тут бедный Фока
мой,
Как ни любил уху, но от беды такой,
Схватя в охапку
Кушак и шапку,
Скорей без памяти домой —
И с той поры к Демьяну ни
ногой.
Карандышев. Да, это смешно… Я смешной человек… Я знаю сам, что я смешной человек. Да разве людей казнят за то, что они смешны? Я смешон — ну, смейся надо мной, смейся в глаза! Приходите ко мне обедать, пейте
мое вино и ругайтесь, смейтесь надо мной — я того стою. Но разломать грудь у смешного человека, вырвать сердце, бросить под
ноги и растоптать его! Ох, ох! Как мне жить! Как мне жить!
— Тише, тише, — перебил его Павел Петрович. — Не разбереди
ногу твоего благоразумного брата, который под пятьдесят лет дрался на дуэли, как прапорщик. Итак, это дело решенное: Фенечка будет
моею… belle-soeur. [Свояченицей (фр.).]
— Ты пришел на
ногах? — спросила она, переводя с французского. — Останемся здесь, это любимое
мое место. Через полчаса — обед, мы успеем поговорить.
— Нет, я ведь сказал: под кожею. Можете себе представить радость сына
моего? Он же весьма нуждается в духовных радостях, ибо силы для наслаждения телесными — лишен. Чахоткой страдает, и
ноги у него не действуют. Арестован был по Астыревскому делу и в тюрьме растратил здоровье. Совершенно растратил. Насмерть.
— Языческая простота! Я сижу в ресторане, с газетой в руках, против меня за другим столом — очень миленькая девушка. Вдруг она говорит мне: «Вы, кажется, не столько читаете, как любуетесь
моими панталонами», — она сидела, положив
ногу на
ногу…
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под
ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась
моя тень, а только она знала, куда мне идти».
— Лютов был, — сказала она, проснувшись и морщась. — Просил тебя прийти в больницу. Там Алина с ума сходит. Боже
мой, — как у меня голова болит! И какая все это… дрянь! — вдруг взвизгнула она, топнув
ногою. — И еще — ты! Ходишь ночью… Бог знает где, когда тут… Ты уже не студент…
— А — что? Ты — пиши! — снова топнул
ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: — Я — имею право! — продолжал он, уже не так громко. —
Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете…
— Главное, голубчик
мой, в том, что бога — нет! — бормотал поручик, закурив папиросу, тщательно, как бы удовлетворяя давнюю привычку, почесывая то грудь, то такие же мохнатые
ноги.
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на
мое счастье, воевать-то. Вот кабы все люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда — другое дело. Люди, милый человек, по земле ходят, она их за
ноги держит, от своей земли не уйдешь.
— В-вывезли в лес, раздели догола, привязали руки,
ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали все тело патокой, сели сами-то, все трое — муж да хозяин с зятем, насупротив, водочку пьют, табачок покуривают, издеваются над
моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят, кровь
мою пьют, слезы пьют. Муравьи-то — вы подумайте! — ведь они и в ноздри и везде ползут, а я и
ноги крепко-то зажать не могу, привязаны
ноги так, что не сожмешь, — вот ведь что!
«Я слежу за собой, как за
моим врагом», — возмутился он, рывком надел шапку, гневно сунул
ноги в галоши, вышел на крыльцо кухни, постоял, прислушался к шуму голосов за воротами и решительно направился на улицу.
В сотне шагов от Самгина насыпь разрезана рекой, река перекрыта железной клеткой моста, из-под него быстро вытекает река, сверкая, точно ртуть, река не широкая, болотистая, один ее берег густо зарос камышом, осокой, на другом размыт песок, и на всем видимом протяжении берега моются, ходят и плавают в воде солдаты,
моют лошадей, в трех местах — ловят рыбу бреднем, натирают груди,
ноги, спины друг другу теплым, жирным илом реки.
«Боже
мой! Да ведь я виновата: я попрошу у него прощения… А в чем? — спросила потом. — Что я скажу ему: мсьё Обломов, я виновата, я завлекала… Какой стыд! Это неправда! — сказала она, вспыхнув и топнув
ногой. — Кто смеет это подумать?.. Разве я знала, что выйдет? А если б этого не было, если б не вырвалось у него… что тогда?.. — спросила она. — Не знаю…» — думала.
Вот тут
мой и дом, и огород, тут и
ноги протяну! — говорил он, с яростью ударяя по лежанке.
— Тебе понравились однажды
мои слезы, теперь, может быть, ты захотел бы видеть меня у
ног своих и так, мало-помалу, сделать своей рабой, капризничать, читать мораль, потом плакать, пугаться, пугать меня, а после спрашивать, что нам делать?