Неточные совпадения
Купцы. Ей-богу! такого никто
не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть,
не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи
лежит в бочке, что
у меня сиделец
не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем
не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Колода есть дубовая
У моего двора,
Лежит давно: из младости
Колю на ней дрова,
Так та
не столь изранена,
Как господин служивенькой.
Взгляните: в чем душа!
Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой год
у него
не было столько служебного дела, как в нынешний; но он
не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это было одно из средств
не открывать того ящика, где
лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там
лежали.
— Женщина, которая
не угадала сердцем, в чем
лежит счастье и честь ее сына,
у той нет сердца.
Левин положил брата на спину, сел подле него и
не дыша глядел на его лицо. Умирающий
лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как
у человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно остается для Левина.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело,
не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата
лежала женщина,
у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.
— Да
не найдешь слов с вами! Право, словно какая-нибудь,
не говоря дурного слова, дворняжка, что
лежит на сене: и сама
не ест сена, и другим
не дает. Я хотел было закупать
у вас хозяйственные продукты разные, потому что я и казенные подряды тоже веду… — Здесь он прилгнул, хоть и вскользь, и без всякого дальнейшего размышления, но неожиданно удачно. Казенные подряды подействовали сильно на Настасью Петровну, по крайней мере, она произнесла уже почти просительным голосом...
—
Лежала на столе четвертка чистой бумаги, — сказал он, — да
не знаю, куда запропастилась: люди
у меня такие негодные! — Тут стал он заглядывать и под стол и на стол, шарил везде и наконец закричал: — Мавра! а Мавра!
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я
не охотник. Я тебе говорю опять: я
не то, что другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты в ломбард. Ведь я вас знаю всех.
У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги?
У меня вещь хоть три года
лежи! Мне в ломбард
не нужно уплачивать…
Он уже позабывал сам, сколько
у него было чего, и помнил только, в каком месте стоял
у него в шкафу графинчик с остатком какой-нибудь настойки, на котором он сам сделал наметку, чтобы никто воровским образом ее
не выпил, да где
лежало перышко или сургучик.
Что ж? Тайну прелесть находила
И в самом ужасе она:
Так нас природа сотворила,
К противуречию склонна.
Настали святки. То-то радость!
Гадает ветреная младость,
Которой ничего
не жаль,
Перед которой жизни даль
Лежит светла, необозрима;
Гадает старость сквозь очки
У гробовой своей доски,
Всё потеряв невозвратимо;
И всё равно: надежда им
Лжет детским лепетом своим.
В чести был он от всех козаков; два раза уже был избираем кошевым и на войнах тоже был сильно добрый козак, но уже давно состарился и
не бывал ни в каких походах;
не любил тоже и советов давать никому, а любил старый вояка
лежать на боку
у козацких кругов, слушая рассказы про всякие бывалые случаи и козацкие походы.
Под подушкой его
лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу
не заговаривала об этом, ни разу даже
не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его
у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и
не раскрывал.
— Для чего я
не служу, милостивый государь, — подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, — для чего
не служу? А разве сердце
у меня
не болит о том, что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников, тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я
лежал пьяненькой, разве я
не страдал? Позвольте, молодой человек, случалось вам… гм… ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?
— Ате деньги… я, впрочем, даже и
не знаю, были ли там и деньги-то, — прибавил он тихо и как бы в раздумье, — я снял
у ней тогда кошелек с шеи, замшевый… полный, тугой такой кошелек… да я
не посмотрел на него;
не успел, должно быть… Ну, а вещи, какие-то все запонки да цепочки, — я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В — м проспекте под камень схоронил, на другое же утро… Все там и теперь
лежит…
И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, так же ни слова
не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах
у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать
не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… обе… обе… да-с… а я…
лежал пьяненькой-с.
— Хе! хе! А почему вы, когда я тогда стоял
у вас на пороге,
лежали на своей софе с закрытыми глазами и притворялись, что спите, тогда как вы вовсе
не спали? Я это очень хорошо заметил.
Больше я его на том
не расспрашивал, — это Душкин-то говорит, — а вынес ему билетик — рубль то есть, — потому-де думал, что
не мне, так другому заложит; все одно — пропьет, а пусть лучше
у меня вещь
лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут я и преставлю».
Уставши, наконец, тянуться, выправляться,
С досадою Барбосу он сказал,
Который
у воза хозяйского
лежал:
«
Не правда ль, надобно признаться,
Что в городе
у вас
Народ без толку и без глаз?
А баба, которая приходила жаловаться, что ее «на колотики подняло» (значения этих слов она, впрочем, сама растолковать
не умела), только кланялась и лезла за пазуху, где
у ней
лежали четыре яйца, завернутые в конец полотенца.
Здесь собрались интеллигенты и немало фигур, знакомых лично или по иллюстрациям: профессора,
не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке черных волос, унылый «последний классик народничества», редактор журнала «Современный мир», Ногайцев, Орехова, ‹Ерухимович›, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные,
у одной волосы
лежали на ушах и на щеках так, что лицо казалось уродливо узеньким и острым.
Он вошел
не сразу. Варвара успела лечь в постель,
лежала она вверх лицом, щеки ее опали, нос заострился; за несколько минут до этой она была согнутая, жалкая и маленькая, а теперь неестественно вытянулась, плоская, и лицо
у нее пугающе строго. Самгин сел на стул
у кровати и, гладя ее руку от плеча к локтю, зашептал слова, которые казались ему чужими...
В августе, хмурым вечером, возвратясь с дачи, Клим застал
у себя Макарова; он сидел среди комнаты на стуле, согнувшись, опираясь локтями о колени, запустив пальцы в растрепанные волосы;
у ног его
лежала измятая, выгоревшая на солнце фуражка. Клим отворил дверь тихо, Макаров
не пошевелился.
Драка пред магазином продолжалась
не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела;
у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его были видны только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив,
у ворот дома,
лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе.
Повинуясь странному любопытству и точно
не веря доктору, Самгин вышел в сад, заглянул в окно флигеля, — маленький пианист
лежал на постели
у окна, почти упираясь подбородком в грудь; казалось, что он, прищурив глаза, утонувшие в темных ямах, непонятливо смотрит на ладони свои, сложенные ковшичками. Мебель из комнаты вынесли, и пустота ее очень убедительно показывала совершенное одиночество музыканта. Мухи ползали по лицу его.
У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно много лишних людей, которые
не знают, что им делать, а может быть,
не хотят ничего делать. Они сидят и
лежат на пароходных пристанях, на станциях железных дорог, сидят на берегах рек и над морем, как за столом, и все они чего-то ждут. А тех людей, разнообразным трудом которых он восхищался на Всероссийской выставке, тех
не было видно.
— В кусочки, да! Хлебушка
у них — ни поесть, ни посеять. А в магазее хлеб есть,
лежит. Просили они на посев —
не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний,
не соберешь весь-то народ, а сегодня — воскресенье.
Никто
не знал и
не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только
лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли
у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.
Отчего по ночам,
не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала
у его постели,
не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго
лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала
у Анисьи...
«Это оттого, — думал он, — что
у ней одна бровь никогда
не лежит прямо, а все немного поднявшись, и над ней такая тоненькая, чуть заметная складка… Там, в этой складке, гнездится
у ней упорство».
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это
не женское дело разбирать, где и как должны
лежать щетки, вакса и сапоги, что никому дела нет до того, зачем
у него платье
лежит в куче на полу, а постель в углу за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а
не она.
— Климат такой, — перебил Штольц. — Вон и
у тебя лицо измято, а ты и
не бегаешь, все
лежишь.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или
лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и
не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что
не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся
у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он
не узнает, как это сделается,
не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос,
не с ленью,
не с грубостью,
не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
— Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, — сказал он, — глаза
у меня
не тусклые… Вот ячмень показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха; много хожу, вина
не пью совсем,
не лежу…
Не надо и в Египет ехать.
Он и среди увлечения чувствовал землю под ногой и довольно силы в себе, чтоб в случае крайности рвануться и быть свободным. Он
не ослеплялся красотой и потому
не забывал,
не унижал достоинства мужчины,
не был рабом, «
не лежал у ног» красавиц, хотя
не испытывал огненных радостей.
Чем я виноватее их,
лежа у себя дома и
не заражая головы тройками и валетами?
Он
не шевелил пальцем,
не дышал. А голова ее
лежит у него на плече, дыхание обдает ему щеку жаром… Он тоже вздрагивал, но
не смел коснуться губами ее щеки.
Обломов разорвал листы пальцем: от этого по краям листа образовались фестоны, а книга чужая, Штольца,
у которого заведен такой строгий и скучный порядок, особенно насчет книг, что
не приведи Бог! Бумаги, карандаши, все мелочи — как положит, так чтоб и
лежали.
Странно подействовало ученье на Илью Ильича:
у него между наукой и жизнью
лежала целая бездна, которой он
не пытался перейти. Жизнь
у него была сама по себе, а наука сама по себе.
Многие даже
не знают сами, чего им хотеть, а если и решатся на это, то вяло, так что, пожалуй, надо, пожалуй, и
не надо. Это, должно быть, оттого, что
у них брови
лежат ровно, дугой, прощипаны пальцами и нет складки на лбу.
В деревне с ней цветы рвать, кататься — хорошо; да в десять мест в один день — несчастный!» — заключил он, перевертываясь на спину и радуясь, что нет
у него таких пустых желаний и мыслей, что он
не мыкается, а
лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил
не прежней жизнью, когда ему все равно было,
лежать ли на спине и смотреть в стену, сидит ли
у него Алексеев или он сам сидит
у Ивана Герасимовича, в те дни, когда он
не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи.
Акулины уже
не было в доме. Анисья — и на кухне, и на огороде, и за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она
не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице
у ней
лежит глубокое уныние.
Он целые дни,
лежа у себя на диване, любовался, как обнаженные локти ее двигались взад и вперед, вслед за иглой и ниткой. Он
не раз дремал под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять?
У них нет этого вот, как
у нас, чтоб в шкапах
лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму…
У них и корка зря
не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
Она сидит, опершись локтями на стол, положив лицо в ладони, и мечтает, дремлет или… плачет. Она в неглиже,
не затянута в латы негнущегося платья, без кружев, без браслет, даже
не причесана; волосы небрежно, кучей
лежат в сетке; блуза стелется по плечам и падает широкими складками
у ног. На ковре
лежат две атласные туфли: ноги просто в чулках покоятся на бархатной скамеечке.
Перед ней
лежали на бумажках кучки овса, ржи. Марфенька царапала иглой клочок кружева, нашитого на бумажке, так пристально, что сжала губы и около носа и лба
у ней набежали морщинки. Веры, по обыкновению,
не было.
Райский
не мог в ее руках повернуть головы, он поддерживал ее затылок и шею: римская камея
лежала у него на ладони во всей прелести этих молящих глаз, полуоткрытых, горячих губ…
Райский подошел по траве к часовне. Вера
не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве
у часовни
лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста
не слагали пальцы ее, ни молитвы
не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд — все было молитва.
Там,
у царицы пира, свежий, блистающий молодостью лоб и глаза, каскадом падающая на затылок и шею темная коса, высокая грудь и роскошные плечи. Здесь — эти впадшие, едва мерцающие, как искры, глаза, сухие, бесцветные волосы, осунувшиеся кости рук… Обе картины подавляли его ужасающими крайностями, между которыми
лежала такая бездна, а между тем они стояли так близко друг к другу. В галерее их
не поставили бы рядом: в жизни они сходились — и он смотрел одичалыми глазами на обе.