Неточные совпадения
— Ты
видела когда-нибудь жатвенные
машины? — обратилась она к Дарье Александровне. — Мы ездили смотреть, когда тебя встретили. Я сама
в первый раз
видела.
Впрочем, скажу все: я даже до сих пор не умею судить ее; чувства ее действительно мог
видеть один только Бог, а человек к тому же — такая сложная
машина, что ничего не разберешь
в иных случаях, и вдобавок к тому же, если этот человек — женщина.
Мимоходом съел высиженного паром цыпленка, внес фунт стерлингов
в пользу бедных. После того, покойный сознанием, что он прожил день по всем удобствам, что
видел много замечательного, что у него есть дюк и паровые цыплята, что он выгодно продал на бирже партию бумажных одеял, а
в парламенте свой голос, он садится обедать и, встав из-за стола не совсем твердо, вешает к шкафу и бюро неотпираемые замки, снимает с себя машинкой сапоги, заводит будильник и ложится спать. Вся
машина засыпает.
Машину же любить мы не можем,
в вечности ее
увидеть не хотели бы, и
в лучшем случае признаем лишь ее полезность.
Я обращусь лишь
в средство для его счастия (или как это сказать),
в инструмент,
в машину для его счастия, и это на всю жизнь, на всю жизнь, и чтоб он
видел это впредь всю жизнь свою!
— Да, дома. Надену халат и сижу. Трубку покурю, на гитаре поиграю. А скучно сделается,
в трактир пойду. Встречу приятелей, поговорим, закусим,
машину послушаем… И не
увидим, как вечер пройдет.
Отвергнув индивидуалистический эмпиризм и старый рационализм, который
видел в механизме познания копировальную
машину, Лосский должен неизбежно прийти к утверждению универсальной чувственности и универсального Разума.
Слушая его, мать с поражающей ясностью
видела, как тяжелая
машина жизни безжалостно перемалывает людей
в деньги.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя было поднять, все время шел
в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то
машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего было, что последний раз
в жизни я
увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.
Я
видел: по Тэйлору, размеренно и быстро,
в такт, как рычаги одной огромной
машины, нагибались, разгибались, поворачивались люди внизу.
И вот, так же как это было утром, на эллинге, я опять
увидел, будто только вот сейчас первый раз
в жизни,
увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил старого Бога и старую жизнь, именно я создал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов,
машин…
Наверху, перед Ним — разгоревшиеся лица десяти женских нумеров, полуоткрытые от волнения губы, колеблемые ветром цветы. [Конечно, из Ботанического Музея. Я лично не
вижу в цветах ничего красивого — как и во всем, что принадлежит к дикому миру, давно изгнанному зa Зеленую Стену. Красиво только разумное и полезное:
машины, сапоги, формулы, пища и проч.]
«Барон, — сказал я ему, — у меня течет
в жилах кровь, а у вас лимфа; и притом
видите вы эту
машину?» — «
Вижу», — сказал он мне.
«А если
видите, — сказал я ему, — то знайте, что эта
машина имеет свойство,
в один момент и без всяких посредствующих орудий, обращать
в ничто человеческую голову, которая, подобно вашей, похожа на яйцо! Herr Baron! разойдемтесь!» — «Разойдемтесь, Herr Graf», — сказал он мне, хотя я и не граф.
В этих присматриваньях идет время до шести часов. Скучное, тягучее время, но Люберцев бодро высиживает его, и не потому, что — кто знает? вдруг случится
в нем надобность! — а просто потому, что он сознает себя одною из составных частей этой
машины, функции которой совершаются сами собой. Затем нелишнее, конечно, чтобы и директор
видел, что он готов и ждет только мановения.
—
Видел! Не дождался бы я номера из
машины — и газету бы закрыли, и меня бы с Н.И. Пастуховым
в Сибирь послали!
В корректуре «Двор»,
в полосе «Двор», а
в матрице буква запала!
А впереди человек
видит опять, как
в воздухе, наперерез, с улицы
в улицу летит уже другой поезд, а воздух весь изрезан храпом, стоном, лязганием и свистом
машин.
Несколько дней газеты города Нью-Йорка, благодаря лозищанину Матвею, работали очень бойко.
В его честь типографские
машины сделали сотни тысяч лишних оборотов, сотни репортеров сновали за известиями о нем по всему городу, а на площадках, перед огромными зданиями газет «World», «Tribune», «Sun», «Herald», толпились лишние сотни газетных мальчишек. На одном из этих зданий Дыма, все еще рыскавший по городу
в надежде встретиться с товарищем,
увидел экран, на котором висело объявление...
— Очевидно, иностранец, — сказал судья Дикинсон, меряя спящего Матвея испытующим, внимательным взглядом. — Атлетическое сложение!.. А вы, мистер Нилов, кажется, были у ваших земляков? Как их дела? Я
видел: они выписали хорошие
машины — лучшая марка
в Америке.
Очень вам благодарна, но я,
видите ли,
в машине.
Надо
видеть черный зев, прорезанный нами, маленьких людей, входящих
в него утром, на восходе солнца, а солнце смотрит печально вслед уходящим
в недра земли, — надо
видеть машины, угрюмое лицо горы, слышать темный гул глубоко
в ней и эхо взрывов, точно хохот безумного.
Вышел я — себя не помню. Пошел наверх
в зал, прямо сказать — водки выпить. Вхожу — народу еще немного, а
машина что-то такое грустное играет…
Вижу, за столиком сидит Губонин, младший брат. Завтракают… А у Петра Ионыча я когда-то работал, на дому проверял бухгалтерию, и вся семья меня знала, чаем поили, обедом кормили, когда я долго засижусь. Я поклонился.
В эти тёмные обидные ночи рабочий народ ходил по улицам с песнями, с детской радостью
в глазах, — люди впервые ясно
видели свою силу и сами изумлялись значению её, они поняли свою власть над жизнью и благодушно ликовали, рассматривая ослепшие дома, неподвижные, мёртвые
машины, растерявшуюся полицию, закрытые пасти магазинов и трактиров, испуганные лица, покорные фигуры тех людей, которые, не умея работать, научились много есть и потому считали себя лучшими людьми
в городе.
Холодная!"–"Как холодная? все была теплая, а теперь холодная сделалась!"–"И прежде была холодная, только прежде потому теплее казалась, что мужички подневольные были!"Сел я тогда за хозяйственные книги, стал приход и расход сводить —
вижу,
в одно лето из кармана шесть тысяч вылетело, кроме того что на
машины да на усовершенствование пошло.
Я все-таки не чувствовал жалости. Когда я старался представить себе живого Урманова, то восстановлял его образ из того, что
видел у рельсов. Живое оно теперь было для меня так же противно… Ну да… Допустим, что кто-то опять починил
машину, шестерни ходят
в порядке. Что из этого?
Наконец вмешался староста, которому как будто сообщалось мое нетерпение. Он лучше меня, конечно, знал ту разверсточную
машину, которая так шумно действовала перед нашими глазами, и
видел, что пока она сделает точно и справедливо свое дело, — пройдет еще немало времени… И вот он выступил вперед, одним окриком остановил шум, потом повернулся к иконе и перекрестился широким крестом. Кое-где
в толпе руки тоже поднялись инстинктивно для креста… Тревожная ночь производила свое действие на грубые нервы…
Но
в том-то и дело, что никак человека не усовершенствуешь до такой степени, чтоб он уж совершенно
машиною сделался;
в большой массе еще так — это мы
видим в военных эволюциях, на фабриках и пр., но пошло дело поодиночке — не сладишь.
В одно из окон Я
видел, как широко и ярко блеснули при повороте электрические прожектора
машины, и на минуту Мне ужасно захотелось домой, к Моим приятным грешникам, которые теперь потягивают винцо
в ожидании Меня…
Ляхов сидел у верстака, лицом к окну, и, наклонившись, резал на подушечке золото. Среди ходивших людей, среди двигавшихся
машин и дрожащих передаточных ремней Андрей Иванович
видел только наклоненную вихрастую голову Ляхова и его мускулистый затылок над синею блузою. Сжимая
в руке палку, он подбежал к Ляхову.
Спутники Кати вполголоса разговаривали между собой, обрывая фразы, чтоб она не поняла, о чем они говорят. Фамилия товарища была Израэльсон, а псевдоним — Горелов. Его горбоносый профиль
в пенсне качался с колыханием
машины. Иногда он улыбался милою, застенчивою улыбкою, короткая верхняя губа открывала длинные четырехугольные зубы, цвета старой слоновой кости. Катя чувствовала, что он обречен смерти, и ясно
видела весь его череп под кожей, такой же гладкий, желтовато-блестящий, как зубы.
Я решил сняться и обменяться с Машею фотографиями. У них
в альбоме я
видел Машину карточку. Такая была прелестная, такая похожая! Но у меня моей карточки не было. Зашел
в фотографию Курбатова на Киевской улице, спросил, сколько стоит сняться. Полдюжины карточек визитного формата — три рубля. У меня дух захватило. Я сконфузился, пробормотал, что зайду на днях, и ушел.
Мы проходили через отделение, где толкут корье. Неочищенную ивовую кору подбрасывали
в толчею. Путевой товарищ мой заметил, что он
видел в Бельгии особую
машину для скобленья корья. Сказал это по-французски.
Перед нами работала огромная, сложная
машина;
в ней открылась щелочка; мы заглянули
в нее и
увидели: колесики, валики, шестерни, все деятельно и сердито суетится, но друг за друга не цепляется, а вертится без толку и без цели.