Неточные совпадения
Боль была странная и страшная, но теперь она прошла; он
чувствовал, что может опять жить и думать не об одной жене.
Он
чувствовал, что люди уничтожат его, как собаки задушат истерзанную, визжащую от
боли собаку.
Слова жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую
боль в сердце Алексея Александровича.
Боль эта была усилена еще тем странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него ее слезы. Но, оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и радости,
почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости и от мучавших его в последнее время сомнений и страданий ревности.
Ему приятно было
чувствовать эту легкую
боль в сильной ноге, приятно было мышечное ощущение движений своей груди при дыхании.
После страшной
боли и ощущения чего-то огромного, больше самой головы, вытягиваемого из челюсти, больной вдруг, не веря еще своему счастию,
чувствует, что не существует более того, что так долго отравляло его жизнь, приковывало к себе всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться не одним своим зубом.
«Ах, что я делаю!» сказала она себе,
почувствовав вдруг
боль в обеих сторонах головы. Когда она опомнилась, она увидала, что держит обеими руками свои волосы около висков и сжимает их. Она вскочила и стала ходить.
Как человек, в полусне томящийся
болью, он хотел оторвать, отбросить от себя больное место и, опомнившись,
чувствовал, что больное место — он сам.
«Кошмар во всю ночь!» Он злобно приподнялся,
чувствуя, что весь разбит; кости его
болели.
Да, это лучше… в беспамятстве, ни
боли… ничего не будешь
чувствовать!
Он
чувствовал себя физически измятым борьбой против толпы своих двойников, у него тупо
болела поясница и ныли мускулы ног, как будто он в самом деле долго бежал.
— Ага, — сказал Самгин и отошел прочь, опасаясь, что скажет еще что-нибудь неловкое. Он
чувствовал себя нехорошо, — было физически неприятно, точно он
заболевал, как месяца два тому назад, когда врач определил у него избыток кислот в желудке.
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин
почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую
боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
—
Боль и отвращение, — тотчас же ответила она. — Страшное я
почувствовала здесь, когда сама пришла к тебе.
Я, брат, в своем классе — белая ворона, и я тебе прямо скажу: не
чувствуя внутренней связи со своей средой, я иногда жалею… даже
болею этим…
На Театральной площади, сказав извозчику адрес и не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше,
чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим, не способным видеть свои мысли. Голова тупо
болела.
— Это было даже и не страшно, а — больше. Это — как умирать. Наверное — так
чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет
боли, а — падение. Полет в неизвестное, в непонятное.
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, — начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает
чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как
боль…
Быстро выхватив платок из кармана, Самгин прижал его к правой щеке и,
почувствовав остренькую, колющую
боль, с испугом поднял воротник.
Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я
чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту
боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье и подал вам руку навсегда. А то…
Он молчал и в ужасе слушал ее слезы, не смея мешать им. Он не
чувствовал жалости ни к ней, ни к себе; он был сам жалок. Она опустилась в кресло и, прижав голову к платку, оперлась на стол и плакала горько. Слезы текли не как мгновенно вырвавшаяся жаркая струя, от внезапной и временной
боли, как тогда в парке, а изливались безотрадно, холодными потоками, как осенний дождь, беспощадно поливающий нивы.
Но ни ревности, ни
боли он не
чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним: его влекла к ней какая-то другая сила. Он
чувствовал, что связан с ней не теплыми и многообещающими надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг
болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.
Он забыл, где он — и, может быть, даже — кто он такой. Природа взяла свое, и этим крепким сном восстановила равновесие в силах. Никакой
боли, пытки не
чувствовал он. Все — как в воду кануло.
Возьми самое вялое создание, студень какую-нибудь, вон купчиху из слободы, вон самого благонамеренного и приличного чиновника, председателя, — кого хочешь: все непременно
чувствовали, кто раз, кто больше — смотря по темпераменту, кто тонко, кто грубо, животно — смотря по воспитанию, но все испытали раздражение страсти в жизни, судорогу, ее муки и
боли, это самозабвение, эту другую жизнь среди жизни, эту хмельную игру сил… это блаженство!..
Но и вечером, в этом душном томлении воздуха, в этом лунном пронзительном луче, в тихо качающихся пальмах, в безмятежном покое природы, есть что-то такое, что давит мозг, шевелит нервы, тревожит воображение. Сидя по вечерам на веранде, я
чувствовал такую же тоску, как в прошлом году в Сингапуре. Наслаждаешься и страдаешь, нега и
боль! Эта жаркая природа, обласкав вас страстно, напутствует сон ваш такими богатыми грезами, каких не приснится на севере.
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала на свете. Привалов в первый раз
почувствовал с
болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.
Он вдруг
почувствовал как бы сильнейшую
боль в груди, побледнел и крепко прижал руки к сердцу.
— Совершенно могу, да и
боли я такой уже теперь не
чувствую.
Но вот совсем неожиданно Григорий вдруг проснулся в ночи, сообразил минутку и хоть тотчас же опять
почувствовал жгучую
боль в пояснице, но поднялся на постели.
— Почему ж не бывают, Lise, точно я глупость сказала. Вашего мальчика укусила бешеная собака, и он стал бешеный мальчик и вот кого-нибудь и укусит около себя в свою очередь. Как она вам хорошо перевязала, Алексей Федорович, я бы никогда так не сумела.
Чувствуете вы теперь
боль?
Еще никогда не делала Катя таких признаний Алеше, и он
почувствовал, что она теперь именно в той степени невыносимого страдания, когда самое гордое сердце с
болью крушит свою гордость и падает побежденное горем.
Он остановился и вдруг спросил себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины: дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же
почувствовал тогда в сердце своем как бы некую
боль.
Утром Дерсу
почувствовал себя легче.
Боль в спине утихла совсем. Он начал ходить, но все еще жаловался на головную
боль и слабость. Я опять приказал одного коня предоставить больному. В 9 часов утра мы выступили с бивака.
Через час я
почувствовал облегчение:
боль в ноге еще была, но уже не такая, как раньше.
В это время я
почувствовал сильную
боль в плече.
«А когда бросишься в окно, как быстро, быстро полетишь, — будто не падаешь, а в самом деле летишь, — это, должно быть, очень приятно. Только потом ударишься о тротуар — ах, как жестко! и больно? нет, я думаю,
боли не успеешь
почувствовать, — а только очень жестко!
Это все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут уж ни тревоги, ни
боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо
чувствуешь, так вот то же самое, только в тысячу раз сильнее, когда этот любимый человек на тебя любуется; и как это спокойно
чувствуешь, а не то, что сердце стучит, нет, это уж тревога была бы, этого не
чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
Народ догадался по
боли, которую
чувствовал при вести о ее занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой.
Долго оторванная от народа часть России прострадала молча, под самым прозаическим, бездарным, ничего не дающим в замену игом. Каждый
чувствовал гнет, у каждого было что-то на сердце, и все-таки все молчали; наконец пришел человек, который по-своему сказал что. Он сказал только про
боль, светлого ничего нет в его словах, да нет ничего и во взгляде. «Письмо» Чаадаева — безжалостный крик
боли и упрека петровской России, она имела право на него: разве эта среда жалела, щадила автора или кого-нибудь?
Оставалось умереть. Все с часу на час ждали роковой минуты, только сама больная продолжала мечтать. Поле, цветы, солнце… и много-много воздуха! Точно живительная влага из полной чаши, льется ей воздух в грудь, и она
чувствует, как под его действием стихают
боли, организм крепнет. Она делает над собой усилие, встает с своего одра, отворяет двери и бежит, бежит…
Вероятно,
боль была очень мучительна, потому что только тут догадались, что и Конон может
чувствовать и страдать.
Цитирую его «Путешествие в Арзрум»: «…Гасан начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу, после чего он начал ломать мне члены, вытягивать суставы, бить меня сильно кулаком: я не
чувствовал ни малейшей
боли, но удивительное облегчение (азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, скользят ногами по бедрам и пляшут на спине вприсядку).
Я шагал в полной тишине среди туманных призраков и вдруг
почувствовал какую-то странную
боль в левой ноге около щиколотки;
боль эта стала в конце концов настолько сильной, что заставила меня остановиться. Я оглядывался, куда бы присесть, чтоб переобуться, но скамейки нигде не было видно, а нога
болела нестерпимо.
Уже во время самого урока у нее
болела голова, а когда мы провожали их по обыкновению с урока домой, — она сказала, что
чувствует себя очень плохо и что, должно быть, это что-нибудь серьезное.
Шел я далеко не таким победителем, как когда-то в пансион Рыхлинского. После вступительного экзамена я
заболел лихорадкой и пропустил почти всю первую четверть. Жизнь этого огромного «казенного» учреждения шла без меня на всех парах, и я
чувствовал себя ничтожным, жалким, вперед уже в чем-то виновным. Виновным в том, что
болел, что ничего не знаю, что я, наконец, так мал и не похож на гимназиста… И иду теперь беззащитный навстречу Киченку, Мине, суровым нравам и наказаниям…
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я
почувствовал, что он не мог, что было именно так, и он только видит этот ужас, и сам так же потрясен, как и я… И вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние,
боль и гнев его собственного сердца…
Дни нездоровья были для меня большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и
почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и
боли, своей и чужой.
Наказание розгами от слишком частого употребления в высшей степени опошлилось на Сахалине, так что уже не вызывает во многих ни отвращения, ни страха, и говорят, что между арестантами уже немало таких, которые во время экзекуции не
чувствуют даже
боли.
Он рассказывал мне про свое путешествие вдоль реки Пороная к заливу Терпения и обратно: в первый день идти мучительно, выбиваешься из сил, на другой день
болит всё тело, но идти все-таки уж легче, а в третий и затем следующие дни
чувствуешь себя как на крыльях, точно ты не идешь, а несет тебя какая-то невидимая сила, хотя ноги по-прежнему путаются в жестком багульнике и вязнут в трясине.
Все эти темные представления мучили и не удовлетворяли. Они стоили больших усилий и были так неясны, что в общем он
чувствовал лишь неудовлетворенность и тупую душевную
боль, которая сопровождала все потуги больной души, тщетно стремившейся восстановить полноту своих ощущений.