Неточные совпадения
Почувствовавши себя на воле, глуповцы с какой-то яростью устремились
по той покатости, которая очутилась под их ногами. Сейчас же они вздумали строить башню, с таким расчетом, чтоб верхний ее конец непременно упирался в небеса. Но так как архитекторов у них не было, а плотники были неученые и не всегда трезвые, то довели башню до половины и бросили, и только, быть может, благодаря этому обстоятельству избежали смешения языков.
По-видимому, эта женщина представляла
собой тип той сладкой русской красавицы, при взгляде на которую человек не загорается страстью, но
чувствует, что все его существо потихоньку тает.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на
себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал
по карманам папиросы, бумажник, спички, часы с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок,
чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом с кофеем, письма и бумаги из присутствия.
Камердинер,
чувствуя себя невиноватым, хотел оправдываться, но, взглянув на барина, понял
по его лицу, что надо только молчать и, поспешно извиваясь, опустился на ковер и стал разбирать целые и разбитые рюмки и бутылки.
— Господи, помилуй! прости, помоги! — твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность
по разуму верить, которую он знал в
себе, нисколько не мешают ему обращаться к Богу. Всё это теперь, как прах, слетело с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в Чьих руках он
чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
Теперь или никогда надо было объясниться; это
чувствовал и Сергей Иванович. Всё, во взгляде, в румянце, в опущенных глазах Вареньки, показывало болезненное ожидание. Сергей Иванович видел это и жалел ее. Он
чувствовал даже то, что ничего не сказать теперь значило оскорбить ее. Он быстро в уме своем повторял
себе все доводы в пользу своего решения. Он повторял
себе и слова, которыми он хотел выразить свое предложение; но вместо этих слов,
по какому-то неожиданно пришедшему ему соображению, он вдруг спросил...
Раз решив сам с
собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв,
по крайней мере, на
себя эту роль, — Вронский уже не мог
чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав в полк, пришел не к нему первому. Серпуховской был добрый приятель, и он был рад ему.
Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он
чувствовал минуты забытья, при котором уже не руки махали косой, а сама коса двигала за
собой всё сознающее
себя, полное жизни тело, и, как бы
по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама
собой. Это были самые блаженные минуты.
«И для чего она говорит по-французски с детьми? — подумал он. — Как это неестественно и фальшиво! И дети
чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности», думал он сам с
собой, не зная того, что Дарья Александровна всё это двадцать раз уже передумала и всё-таки, хотя и в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих детей.
С той минуты, хотя и не отдавая
себе в том отчета и продолжая жить по-прежнему, Левин не переставал
чувствовать этот страх за свое незнание.
Она
чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. «Разве я могу не любить его? — говорила она
себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он будет заодно с отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли
по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
— Я бы всегда
чувствовала себя виноватою пред этими несчастными детьми, — сказала она. — Если их нет, то они не несчастны,
по крайней мере, а если они несчастны, то я одна в этом виновата.
Левины жили уже третий месяц в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда,
по самым верным расчетам людей знающих эти дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила, и ни
по чему не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и мать, и в особенности Левин, без ужаса не могший подумать о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити
чувствовала себя совершенно спокойною и счастливою.
— То есть как тебе сказать?… Я
по душе ничего не желаю, кроме того, чтобы вот ты не споткнулась. Ах, да ведь нельзя же так прыгать! — прервал он свой разговор упреком за то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший на тропинке сук. — Но когда я рассуждаю о
себе и сравниваю
себя с другими, особенно с братом, я
чувствую, что я плох.
Только потому, что он
чувствовал себя ближе к земле, и
по особенной мягкости движенья Вронский знал, как много прибавила быстроты его лошадь.
Он
чувствовал себя выбитым из той колеи,
по которой он так гордо и легко шел до сих пор.
Только первое время, пока карета выезжала из ворот клуба, Левин продолжал испытывать впечатление клубного покоя, удовольствия и несомненной приличности окружающего; но как только карета выехала на улицу и он
почувствовал качку экипажа
по неровной дороге, услыхал сердитый крик встречного извозчика, увидел при неярком освещении красную вывеску кабака и лавочки, впечатление это разрушилось, и он начал обдумывать свои поступки и спросил
себя, хорошо ли он делает, что едет к Анне.
Он спешил не потому, что боялся опоздать, — опоздать он не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить
по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в
себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Потянувши впросонках весь табак к
себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и не может понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся
по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец
чувствует, что в носу у него сидит гусар.
По крайней мере, он
почувствовал себя совершенно чем-то вроде молодого человека, чуть-чуть не гусаром.
Я не мог наглядеться на князя: уважение, которое ему все оказывали, большие эполеты, особенная радость, которую изъявила бабушка, увидев его, и то, что он один, по-видимому, не боялся ее, обращался с ней совершенно свободно и даже имел смелость называть ее ma cousine, внушили мне к нему уважение, равное, если не большее, тому, которое я
чувствовал к бабушке. Когда ему показали мои стихи, он подозвал меня к
себе и сказал...
— Вижу, вижу; ну так как же мы теперь
себя чувствуем, а? — обратился Зосимов к Раскольникову, пристально в него вглядываясь и усаживаясь к нему на диван, в ногах, где тотчас же и развалился
по возможности.
Вопрос же: болезнь ли порождает самое преступление или само преступление, как-нибудь
по особенной натуре своей, всегда сопровождается чем-то вроде болезни? — он еще не
чувствовал себя в силах разрешить.
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!..
По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А как, брат,
себя чувствуешь?
Первый день, во все это время, он
чувствовал себя,
по крайней мере, в здравом сознании.
Совесть почти не упрекала Фенечку; но мысль о настоящей причине ссоры мучила ее
по временам; да и Павел Петрович глядел на нее так странно… так, что она, даже обернувшись к нему спиною,
чувствовала на
себе его глаза. Она похудела от непрестанной внутренней тревоги и, как водится, стала еще милей.
Пили, должно быть, на старые дрожжи, все быстро опьянели. Самгин старался пить меньше, но тоже
чувствовал себя охмелевшим. У рояля девица в клетчатой юбке ловко выколачивала бойкий мотивчик и пела по-французски; ей внушительно подпевал адвокат, взбивая свою шевелюру, кто-то хлопал ладонями, звенело стекло на столе, и все вещи в комнате, каждая своим голосом, откликались на судорожное веселье людей.
Клим
чувствовал себя все более тревожно, неловко, он понимал, что было бы вообще приличнее и тактичнее
по отношению к Лидии, если бы он ходил
по улицам, искал ее, вместо того чтоб сидеть здесь и пить чай. Но теперь и уйти неловко.
«
По одинокому стрелять не станут», — сообразил он,
чувствуя себя отупевшим и почти спокойно.
Он весь день прожил под впечатлением своего открытия, бродя
по лесу, не желая никого видеть, и все время видел
себя на коленях пред Лидией, обнимал ее горячие ноги,
чувствовал атлас их кожи на губах, на щеках своих и слышал свой голос: «Я тебя люблю».
Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни о чем не спрашивая. Клим тоже не находил, о чем можно говорить с нею.
Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в
себе решимости на большее. Выпили
по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
Он долго думал в этом направлении и,
почувствовав себя настроенным воинственно, готовым к бою, хотел идти к Алине, куда прошли все, кроме Варавки, но вспомнил, что ему пора ехать в город. Дорогой на станцию,
по трудной, песчаной дороге, между холмов, украшенных кривеньким сосняком, Клим Самгин незаметно утратил боевое настроение и, толкая впереди
себя длинную тень свою, думал уже о том, как трудно найти
себя в хаосе чужих мыслей, за которыми скрыты непонятные чувства.
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик.
По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин
чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему, другой — широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали
по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника,
чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал...
Самгин сказал, что завтра утром должен ехать в Дрезден, и не очень вежливо вытянул свои пальцы из его влажной, горячей ладони. Быстро шагая
по слабо освещенной и пустой улице, обернув руку платком, он
чувствовал, что нуждается в утешении или же должен оправдаться в чем-то пред
собой.
Самгин послушно сел, закрыл глаза, отдышался и начал рассказывать, судорожно прихлебывая чай, стуча стаканом
по зубам. Рассказывал он торопливо, бессвязно,
чувствовал, что говорит лишнее, и останавливал
себя, опаздывая делать это.
По условиям времени субъекту этому угрожает весьма жестокое наказание, он это
чувствует — и, выгораживая
себя, конечно, не склонен щадить других.
«Дурачок», — думал он, спускаясь осторожно
по песчаной тропе. Маленький, но очень яркий осколок луны прорвал облака; среди игол хвои дрожал серебристый свет, тени сосен собрались у корней черными комьями. Самгин шел к реке, внушая
себе, что он
чувствует честное отвращение к мишурному блеску слов и хорошо умеет понимать надуманные красоты людских речей.
— В деревне я
чувствовала, что, хотя делаю работу объективно необходимую, но не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и человек, который
чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ. Науке, которую я вколачиваю в головы его детей, он не верит: он вообще неверующий…
Когда она, стройная, в шелковом платье жемчужного цвета, шла к нему
по дорожке среди мелколистного кустарника, Самгин определенно
почувствовал себя виноватым пред нею. Он ласково провел ее в отдаленный угол сада, усадил на скамью, под густой навес вишен, и, гладя руку ее, вздохнул...
«Какой человек?» — спросил
себя Клим, но искать ответа не хотелось, а подозрительное его отношение к Бердникову исчезало. Самгин
чувствовал себя необычно благодушно, как бы отдыхая после длительного казуистического спора с назойливым противником
по гражданскому процессу.
Самгин собрал все листки, смял их, зажал в кулаке и, закрыв уставшие глаза, снял очки. Эти бредовые письма возмутили его, лицо горело, как на морозе. Но, прислушиваясь к
себе, он скоро
почувствовал, что возмущение его не глубоко, оно какое-то физическое, кожное. Наверное, он испытал бы такое же, если б озорник мальчишка ударил его
по лицу. Память услужливо показывала Лидию в минуты, не лестные для нее, в позах унизительных, голую, уставшую.
— Ну, — в привычках мысли, в направлении ее, — сказала Марина, и брови ее вздрогнули,
по глазам скользнула тень. — Успенский-то, как ты знаешь, страстотерпец был и
чувствовал себя жертвой миру, а супруг мой — гедонист, однако не в смысле только плотского наслаждения жизнью, а — духовных наслаждений.
Он захлебнулся смехом, засипел, круглые глаза его выкатились еще больше, лицо, побагровев, надулось, кулаком одной руки он бил
себя по колену, другой схватил фляжку, глотнул из нее и сунул в руки Самгина. Клим,
чувствуя себя озябшим, тоже с удовольствием выпил.
Он стал перечислять боевые выступления рабочих в провинции, факты террора, схватки с черной сотней, взрывы аграрного движения; он говорил обо всем этом, как бы напоминая
себе самому, и тихонько постукивал кулаком
по столу, ставя точки. Самгин хотел спросить: к чему приведет все это? Но вдруг с полной ясностью
почувствовал, что спросил бы равнодушно, только
по обязанности здравомыслящего человека. Каких-либо иных оснований для этого вопроса он не находил в
себе.
Климу хотелось отстегнуть ремень и хлестнуть
по лицу девушки, все еще красному и потному. Но он
чувствовал себя обессиленным этой глупой сценой и тоже покрасневшим от обиды, от стыда, с плеч до ушей. Он ушел, не взглянув на Маргариту, не сказав ей ни слова, а она проводила его укоризненным восклицанием...
«Я мог бы написать рассказ об этой девице, — подумал Самгин. — Но у нас,
по милости Достоевского, так много написано и пишется о проститутках. “Милость к падшим”. А падшие не
чувствуют себя таковыми и в нашей милости — не нуждаются».
Он все более часто
чувствовал себя в области прочитанного, как в магазине готового платья, где, однако, не находил для
себя костюма
по фигуре.
— Интеллигент-революционер считается героем. Прославлен и возвеличен. А
по смыслу деятельности своей он — предатель культуры.
По намерениям — он враг ее. Враг нации. Родины. Он, конечно, тоже утверждает
себя как личность. Он
чувствует: основа мира, Архимедова точка опоры — доминанта личности. Да. Но он мыслит ложно. Личность должна расти и возвышаться, не опираясь на массу, но попирая ее. Аристократия и демократия. Всегда — это. И — навсегда.
Проводив ее,
чувствуя себя больным от этой встречи, не желая идти домой, где пришлось бы снова сидеть около Инокова, — Самгин пошел в поле. Шел
по тихим улицам и думал, что не скоро вернется в этот город, может быть — никогда. День был тихий, ясный, небо чисто вымыто ночным дождем, воздух живительно свеж, рыжеватый плюш дерна источал вкусный запах.