Ему говорили: «Бесам нельзя доверять». Мол, сделка с ними так соблазнительна именно потому, что рассчитана на отчаявшихся безумцев. Но он поклялся, что кара настигнет предательницу, а значит, помутившийся рассудок — ничтожная плата за месть. Шесть лет прошло с того дня, когда юный таборянин впустил в свою душу нечисть из иного мира. Теперь имя ему Бруг, и город-исполин Бехровия — последняя остановка на его пути. Многие — ныне покойники — пугали, что в подворотнях города легко напороться на клинок, а болота кишат тварями, каким еще нет названий. Что холодный расчет правит в Бехровии, а бюрократы, страшась новой войны, окружают поместья колдунами и жуткими механизмами. Бруг уверен: будь то люди или полулюды, констебли или уличные головорезы, да хоть сами боги, — все они либо послужат его цели, либо умрут. Но он еще не представляет, сколько самоуверенных чужаков думали так же. Равнодушная Бехровия объяснит, к чему приводит самоуверенность. И почему смерть — далеко не худший конец.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Мёд для убожества. Бехровия. Том 1» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
ГЛАВА 7. Нимфа
Шесть бехровских цехов — преступление против цивилизованного мира. Хотя их создание оправдывают борьбой с нечистыми тварями и одержимыми, цеха по сути своей являются кучкой разбойничьих банд. У каждой — свой главарь, своя философия, свои божки-покровители и даже требования к новобранцам. А единственный мотив их службы — банальная жажда наживы. Иными словами, цеховое братство — поистине олицетворение алчности, идолопоклонничества и идейной раздробленности. То есть всего того, с чем Республика поклялась сражаться.
Мацей Бжештот, «Моя Революция»
В этом городе каждый вечер ошеломляет — своим одиночеством. Людей здесь, что клопов в подстилке бродяги, и все они бесконечно чужие. Иной раз хочется выть волком, тоскливо так выть…
Но я Бруг. А Бруг не воет. Не с кем потрепаться? Ну и плевать. На улице льет как из ведра, а на душе горчит? А вот срать я хотел на это всё.
«Да, Бруги-вуги!» — поддакивает кожаная куртка. — «Шли ты их всех подальше, ведь только ты здесь настоящий красавчик! Ты — непонятый герой! И как только можно быть таким опупенным?! Ну же, спроси себя! Спроси!»
Спрашивал — а как же. Но ответ один: я просто замечательный. Так бы сказала мамаша, знай она меня. Да и батя тоже, не будь он конченым ублюдком.
О плечи тарабанят мелкие капельки. Собираются под воротом куртки в ручейки и стекают вниз. Чтобы шмякнуться затем о башмаки с окованными носами — брызжа, как слюни бойцового пса.
Дверь у хозяина великанская, а дрожит от моего башмака как забитая нищенка. Стучу снова. Без изменений. Мой спутник, не побоюсь этого слова, коллега по цеху, не подает вида. Он редко вообще вид подает, а если и подает, то вид вусмерть тоскливый. Я не жду от него многого — деда всё–таки удар хватил — но он мог бы хоть изредка улыбаться на мои шутки. Впрочем, улыбается он тоже тоскливо: перекошенным от инсульта ртом. И взгляд еще такой безучастный… Будто я пошутил когда–то давно, потом умер, а дед вспоминает моё чувство юмора с ностальгией.
— Строжка, может, у тебя хоть покурить есть? — прерываю молчание.
— А? — он поправляет очки в толстой оправе, но смотрит куда–то сквозь. — Не, у меня нету. От цигарок желчь в голову даёт… А мне хватит в голову, хе-хе. Жмых-жижа есть… Жижу будешь?
Куртка оживляется, бодро поскрипывая.
«Давай! Давай, Бруг-Бружок!» — скрипит она. — «Вмажемся по самые ноздри!»
Меня передергивает. Жижа — та же папироска, только доза медвежья. Один раз расслабишься, так потом весь вечер ни нюха, ни вкуса, ни желания жить дальше. Нет уж, хватит в нашей компании одного паралитика.
— Ладно, забудь, — вздыхаю, — в другой раз. Лучше скажи, сколько ждать еще. Не отпирают нам, черти, точно и не звали.
— Ждать нам — сколько потребуется. А ты чего это, братец Бруг? Волнуешься никак?
Строжка разлепляет губы, но выходит криво. Словно обе его щеки не могут договориться и действуют наперегонки. Неужели ухмыляется?
— Я бы чувствовал себя лучше, если бы мастер вернула мои вещи. С какой это стати я хожу на дело с голыми руками? Даже у беспризорников есть ножики.
— Ты же сам оплошал тогда, братец Бруг, — напоминает дед. — Сурьезно оплошал.
— Завалил парочку выродков, которые сами на меня полезли? Ваш город смертельно болен, раз самооборона тут вне закона.
— Убийство — всегда убийство, братец, — философски задвигает Строжка.
— Убийство. Как громко сказано! — фыркаю я. — Это была чистка. Волки — санитары леса, а я — санитар ваших улиц. Только вот волками восхищаются, малюют серых на гербах. А меня, практически героя, лишают оружия и шлют разгребать дерьмо.
— Ишь ты, герой выискался… Сказал бы, кхе, спасибо, что мастер не упекла тебя в карцер, а дала испытательный срок.
Беседа изживает себя, и безмолвие вновь обнимает наши рабочие будни. Не то чтобы мне было невмоготу стоять на крыльце чужого особняка или я боялся промокнуть… Не-а, Бруг не неженка! Просто такие вечера — они для простого мужицкого «поразмыслить». Впору стрельнуть папиросу, наконец — и курить с таким хмурым выражением лица, что никто не усомнится в тяжести твоего существования.
Колокола в соборе Двуединого отзванивают половину одиннадцатого.
— Да уж, давненько я в ночь не выходил… — дед заводит старую шарманку. Раз второй или третий за сегодня. И снова ни с того ни с сего. — Как тебя арестовали тогда, так и не берут больше старого на дела. Как же тебе, Бруг, не стыдно-то у Строжки хлеб отбирать?
— Сам же знаешь, что не стыдно.
— Экий ты! — взгляд его рассеянно блуждает где-то в районе моего уха. — А бывали времена, когда я жульё своими-то руками крутил. Вот в прошлом году еще…
Я смиренно жду окончания истории. Если задавать вопросы или огрызаться, рассказ становится только длиннее и обрастает новыми подробностями — я проверял. Причем подробности всегда разные: то ли память не та, то ли на ходу выдумывает.
–…ну и прут я подобрал, значит. Ну, такой вот, с сажень авось или поболее…
Главное, не встревать. Так он заговорится и увязнет в воспоминаниях, как в болоте.
–…ну и хрясь ему по тулову. А он, такой-сякой, всё равно встает…
Так, а вот и новые краски. В предыдущем рассказе «такой-сякой» не встал.
–…а я что? Пришлось ему показать, как у нас в городе принято. И вот тогда…
Двуединый, милостивое ты божество… Будь добр, а?
Заставь колокол биться чаще в своем гребаном соборе.
Нас встречает просторная прихожая. Она велика настолько, что здесь поместится скромное кабаре — со сценой для плясок, барной стойкой… А вынести отсюда вешалку и исполинский, вдвое выше меня гардероб, так влезет еще и гримерка для танцовщиц, разодетых в перья и блестки.
— Вы уж извините меня, пожалуйста, что так долго. Запирала библиотеку на втором этаже, а там и не слышно совсем, что в дверь стучатся. На то она и библиотека, чтобы тишина стояла. И дом-то объемистый, а я сегодня одна тут кручусь: господин Миртски привратнику выходной дал… Да и всем дал — чтоб вам работалось спокойно. Одна я без выходного, но мне грех жаловаться: хозяин у нас щедрый и не бьет за просто так…
Если бы ты знала, милая девушка, сколько мне пришлось выслушать, пока твои юбки подметали в кладовой. У-у-у, только спроси Строжку о прошлом — и коса твоя поседеет досрочно, а пальчики задрожат алкоголически.
— Вы, если вымокли, — запыхавшись, продолжает камеристка, — оставьте верхние платья в прихожей. Я развешу хорошенько, не опасайтесь: просохнут еще раньше, чем работу кончите.
Строжка послушно закидывает габардиновый плащ на вешалку и расправляет складки; под ним на полу становится мокро. Я пропускаю слова камеристки мимо ушей и только расстегиваю куртку. Куртка довольно урчит, называет меня «настоящим дружищем». Не бросил ее одну, молодчина. Бруг — настоящий друг!
Дед, заправляя белую сорочку в коротковатые штаны, щедро обшитые карманами, критически меня осматривает. Это дается ему с трудом — с таким-то расфокусом.
— Ты бы, кхем, расчехлился как я, — морщится тот половиной лица. — А то ж у тебя и так наружность бандитская: волос чёрен, борода как смоль. А тут еще и куртка эта… Того и гляди — разбойник, а не цеховик.
«Чего сказал?!» — надсадно верещит куртка. — «Это стиль, это имидж! Изнанка черной души Бруга!»
— Какой цех, такая и наружность, — едко замечаю я. — Зачем давать людям ложное представление?
Камеристка тут как тут — с глазами цвета гешира с молоком, слегка красноватыми от недосыпа. Невинный румянец щек, аккуратный клинышек носа — всё это симпатично. Но мало кого красит серая косынка с лоскутком паутины, случайно подцепленным где-то впотьмах. Еще менее красят мозолистые ладони, воспаленные от мыла и порошка. Девчушка пытается их прятать, сжимать в кулаках на запыленном фартуке — но иногда забывает. Кажется, таких девиц и пишут на полотнах престарелые рисовальщики. С эдакими еще одухотворенными подписями внизу: «Дама в платке», «Портрет служанки» или вовсе как-нибудь загадочно — иногда инициалами.
Увлекался б я высокохудожественной мазней, так и называл: «Камеристка госп. Миртски, несчастна, служит жлобу за гроши».
— Извините, пожалуйста, что спрашиваю, — камеристка осторожна, как молодой заяц. Не удивлюсь, если хобби господина Миртски — перегибать палку с дисциплиной, — а вы из какого цеха будете? В нашем квартале Белое братство, вроде, порядком заведует, но вы на них не очень…
Девушка останавливается на полуслове, боясь ляпнуть лишнее.
— Не очень «что»? — хмыкаю. — Не очень похожи? Оно и неудивительно, крошка, ведь Белое братство — сплошь сборище расистов и фанатиков. А мы нет — мы цех порядочный и веротерпимый… Прямо-таки образцовый! Правда же, старик?
Щеки камеристки покрывает румянец. Строжка же ёжится и втягивает седую голову в плечи, будто пытаясь спрятаться от того, что я наговорил.
— Мой братец… Мой брат по цеху имел в виду, дочка, — он судорожно ощупывает пуговицы на сорочке, — что у мастера Белого братства… Ну, у мастера, то бишь у господаря Кибельпотта, семейные неурядицы, — бегло косится в мою сторону, — и оттого их цех нынче занят.
— О-о-очень занят! — поддакиваю я. — Расизмом.
— И вот, значит, дело к нам перенаправили. А мы-то сами из цеха Хрема, в пригороде трудимся. Маленький такой цех, небольшой. Да ты про нас и не слышала небось…
— Не слышала, — коротко отвечает камеристка, нахмурившись. — А господин Хрем тоже бог? Как Двуединый или Упавший?
— Ага, типа того, — я демонстративно зеваю, — такой же молчаливый разгильдяй, только непопулярный и без храмов.
Строжка, вздрогнув, непримиримо шикает на меня:
— Коли боги не отвечают тебе, Бруг, дык в том вина тебя одного.
— Просто «Бруг»? — посмеиваюсь. — А чего вдруг не «братец Бруг»?
Старик промакивает рукавом перекошенный рот. Верно, пытается стереть с губ мое нечестивое имя.
— Оттого что ты богохульник, каких поискать.
Повисает неловкая пауза. Строжка молчит от обиды, а я — потому что не ожидал от него такого религиозного рвения. Цех цехом, но зачем так обзываться?
Замечаю, как камеристка нетерпеливо топчется на месте. Я собираюсь задать ей напрашивающийся вопрос, но меня опережает старик.
— Что, лупит тебя господарь-то?
Раз даже он заметил, то…
— Нет, что вы! — лицо камеристки наливается пунцовым и тут же зеленеет, выдавая ее с потрохами. — Просто огорчится очень, что я вас задерживаю. Извините… Пойдемте скорее, пожалуйста!
Особняк изнутри — мрачный лабиринт коридоров и проходных комнат. Зайдешь в одну комнатку, с камином и напольными часами под самый потолок, а в ней уже двери в другую, очень похожую по планировке — но с бархатной тахтой и журнальным столиком. Света мало или нет вовсе: окна плотно занавешены, а лампы горят в каждой второй или третьей зале, — время позднее, и хозяин уж готов отойти ко сну.
Вверх по бесконечной лестнице, где скрипит каждая ступенька — и мы на втором этаже. Элишка — представилась камеристка как бы невзначай — ведет нас по причесанным коврам, ловко маневрируя меж метровых вазонов и миниатюрных тумб. В руке она сжимает масел-фонарь, но мы со стариком то и дело давим друг другу ноги… Я даже чуть не порвал штанину о чучело безымянного карликового козла. А в длинной анфиладе* так вообще — ощутил чье-то давящее присутствие.
Но оглядевшись, выдыхаю. По обе стороны из золоченых рам взирают лики женщин: с одинаково лошадиными лицами, сидя в одинаковых позах и с одинаковыми же прическами, они напоминают множество отражений одного человека — но всё же чем-то неуловимо различаются. Женщины, женщины, снова женщины — чертова дюжина скорбных близнецов следит за каждым твоим шагом. И готов поклясться, что стоит резко обернуться — и заметишь, как дернулся нарисованный зрачок.
И как же велико моё удивление, когда я вижу последний портрет, четырнадцатый.
Стройный мужчина с располагающей полуулыбкой. Яркие тона, щегольские усики и жабо с яшмовой заколкой… Вместо сдержанного черного дублета на нем — светло-ореховый, вместо траурного гобелена на фоне — охотничьи трофеи вокруг очага.
— Элишка, — не могу удержаться, — а чего там на всех картинах были почтенные тётки, а тут вдруг — усатый франт?
Камеристка оттараторивает заученной фразой.
— Слугам не должно распространяться о личной жизни своих господ, — опустив фонарь у портрета мужчины, Элишка стучит колотушкой на двойных дверях в самом конце анфилады. По другую сторону слышится неразборчивое мужское «входите», но девушка медлит чуть дольше, чем требует этикет.
— Помогите ей, — добавляет она шепотом. И дергает ручку на себя.
В глубине кабинета, за столом красноватого палисандра, обтянутого зеленым сукном, я вижу… Двойника, вернее, неудачную копию — мужчины с того четырнадцатого портрета. Усы его заметно выросли и воинственно загнуты кверху, а на выпяченном подбородке появилась жадная ямочка. Подозреваю, что ямочка была там всегда, просто художник ее мастерски проигнорировал.
— Добрый вечер, но я ждал не вас, — голос хозяина звучит концентратом претенциозности, а под усами ни намека на ту «картинную» полуулыбку. — Кто эти люди, Элишка?
Камеристка набирает в грудь воздуха.
— Господа цеховики, вашество, — выпаливает она на выдохе.
— Я знаю всех и каждого в Белом братстве. А их не знаю.
— Это другой цех, цех Хрема, вашество.
— Кого? Ладно, разберемся, — Миртски щурится. — Иди-ка ты в зеркале посмотрись, на кого похожа. А поговорим с тобой ночью.
Элишка, ничего не говоря, стрелой вылетает из кабинета. И только перед тем, как захлопнуть дверь с другой стороны, мельком кивает мне. Миртски же плюет на средний палец и начинает перелистывать одну из учетных тетрадей. А их на столе палисандрового дерева целая стопка.
— Хрем, Хрем, Хрем… — надиктовывает он, пока не доходит до какой-то исписанной страницы. — Ага, вот. Зона вашей компетенции, я погляжу, распространяется только на Прибехровье. Ха, немудрено такое, когда в цеху три калеки, две чумы.
— Да уж, приходится вылезать из своей помойки, когда Белое братство не справляется, — в длинном списке моих недостатков нет сдержанности.
— Не переживайте, в свою помойку вы вернетесь уже очень скоро, — презрительно заверяет хозяин. Он вынимает из ящика стола тонкую папку и кидает на сукно. — Ума не приложу, чем так занят Кибельпотт… Но Братство уже провело осмотр моей супруги, так что вам осталось только подписать бумаги и забрать ее в соответствующее учреждение. Кто из вас врач?
Строжка, поправив очки, без лишних слов принимается за чтение. Я, заглядывая ему через плечо, вижу на листе крупное заглавие: «Признание угрозы одержимости». И чуть пониже приписочка: «пациент — графиня Катаржина Клаугет».
— Ого, — присвистываю, — да ты никак граф. Только в фамилии у твоей жены опечатка — во всех буквах. Или «Миртски» — это псевдоним?
— Там нет опечатки, — цедит хозяин сквозь зубы. — Хотя вряд ли вам, простолюдинам, известно понятие морганатического брака.
— Какого брака? Маргаритического?
— Господарь Миртски говорит о мезальянсе, братец Бруг, — бурчит дед себе под нос, не отрываясь от чтения.
— Если менять одно непонятное слово на другое, ни черта понятнее не становится, — скрещиваю руки на груди.
— Это неравный брак, значит, — Строжка доходит до последней страницы в папке. — То бишь, женившись на графине, господарь не стал графом. Проще сказать, кхем, что господарь Томаш Миртски — тоже простолюдин, как и мы, братец Бруг.
Мне трудно разобрать, когда старик шутит, а когда нет — фактура у него такая. Но в том, что Строжка надавил заносчивому сукину сыну на болючий прыщ, я уверен на все сто.
Я прыскаю в бороду:
— Да не может быть! У простолюдинов не бывает портретов!
— Подписывайте и убирайтесь, — багровеет Миртски. — А уж продолжите паясничать в том же духе — и я заявлю на вас куда надо. Простым предупреждением сверху не отделаетесь!
— Не могу подписать бумагу-то, — внезапно выдает Строжка.
— Как? Почему?! — Миртски подпрыгивает в кресле, всплеснув руками.
— Дык в соответствии с Догматом номер семнадцать, коли один цех провел осмотр, опись или прочее, прочее… В общем, другой цех, заступая в дело, обязан совершить переучет, — старик пожевывает губами. — То бишь мне должно супругу вашу осмотреть повторно.
— Ах переучет?! Ну-ну!
Томаш Миртски срывается с места и пружинисто, широкими шагами пересекает кабинет. С поры написания портрета он серьезно прибавил в талии.
— О, так даже лучше! — обманчиво-радостно заявляет он; желваки его ходят ходуном. — Дотошные цеховики сами всё увидят!
Из нагрудного кармашка Миртски извлекает маленький ключ и долго возится у дальней стены. Там, в тени необъятного книжного шкафа, прячется дверца, драпированная органзой.
— Катя, приведи себя в порядок, — властно приказывает Миртски, — к тебе гости.
Пока Томаш мешкает, я вскользь просматриваю письменный стол. Ничего необычного: куча смет, пара газетных рулонов… И аккуратная стопка конвертов пастельных цветов.
В замочной скважине гремит бородка ключа, поскрипывает дверца.
Я «случайно» рассыпаю стопку по сукну — и что же? Женские имена, выведенные крупным почерком с завитушками. Мария, Ханна, Андроника… И никаких Катаржин.
Одержимым женам писем не пишут.
— Ты смотришь конвертики, — дрожит воздух у самого моего уха.
Это не вопрос, не восклицание. Это констатация факта от Катаржины Клаугет. Констатация неровным, скачущим тембром — тембром неиссякаемого возбуждения. Тембром вечных переживаний.
В нос ударяет землистый запах тлена. Вонь немытого тела — тоже. Мурашки по спине.
— Какого…
Сжавшись в большой комок отвращения, я отшатываюсь от стола — и поступаю верно. Промедли я на секундочку, и эта старая кукла прижмется ко мне вплотную. Белая и изможденная, старая брошенная кукла. Становится не по себе, когда видишь изорванный сарафан в подозрительных разводах, длинные чулки до колена, стертые на ступнях до дыр. Она худа настолько, что сарафан висел бы как на вешалке — если б не вздутый живот. Неестественно правильной формы, обтянутый тканью так туго, что не остается складок.
— Графиня, присядьте, будьте добры, — Строжка пододвигает ей стул, приставленный к стене. — Я доктор, буду вас, значит, осматривать.
Серьезно, Строжка? По-твоему, всё в порядке?
— А это кто? — спрашивает она, садясь и тыкая в меня пальцем.
Пусть графиня и намазала губы вызывающе красной помадой, мимика ее неживая. И рот, напомаженный вкривь, зияет свежей раной. Ее лицо сморщилось сухофруктом, и, когда она говорит своим убегающим куда-то голосом, сухофрукт не меняется абсолютно. Только глаза, эти два вытаращенных шара, вдавленные в продолговатый череп, наполнены жизнью. Они живы как никто и ничто в этой комнате.
Они страшно косят, и оттого я никак не пойму, в какой из глаз мне смотреть. Левый, правый? Хрен разберешь, какой из них видит — но оба смотрят пронзительно. Еще чуть-чуть, и проедят в тебе дырки.
— Вы из похоронного бюро, — уверенно заявляет женщина.
— Почему? — я отвожу взгляд.
— Потому что уснула Зоечка. Моя любимая девочка, — она продолжает смотреть, кожей чую. — А вы одеты в черное. Когда вдруг уснула моя матушка, тоже пришел хороший мальчик в черном. Но Зоечку я не отдам, я спрятала ее под подушкой.
— Зоечка — это кошка, — с отвращением поясняет Миртски. — Она спит с дохлой кошкой.
Личико Катаржины спокойно мертвецки.
— Когда ты уснешь, Томаш, мы снова полежим втроем. Как раньше.
— Тьфу ты! — шепотом негодует Миртски. — И вы еще сомневаетесь?
Строжка невозмутимо кладет руку графини, крючковатую бледную палку, себе на колени. Он разглядывает дряблую кожу, простукивает пальцем синие прожилки вен. А потом опускает ладонь на…
Черт, старик…
— Живот-то твердый, водянистый, — замечает дед. — Сталбыть, паразиты?
— Это потому что у меня нимфы, — отвечает Катаржина не задумываясь. — Я заразилась ими, когда доставала старые ящики из-под шкафа.
— Дык нимфы же венерические, — бровь старика недоверчиво выгибается за толстыми стеклышками очков.
— Да, венерические! — графиня вскакивает со стула. — Я знаю!
Она вышагивает конвульсивные па, держась за полы сарафана. Мне чудится, что всё это — просто мой очередной идиотский сон. Ужасающий спектакль в театре абсурда, и Катаржина в нем — заслуженная прима.
В какой-то момент графиня задирает сарафан выше некуда. Но я не успеваю среагировать. То, как Катаржина Клаугет трясет ссохшимися ягодицами, как бы «выгоняя» невидимых нимф, отпечаталось у меня на сетчатке глаза. Я опускаю веки — но спрятаться от этого зрелища теперь негде.
— Вот они нимфы, глядите! — истерически хохочет женщина. — Ловите их, чтобы не разбежались!
Моя куртка еле сдерживается. Моя куртка близка к истошному крику.
— Сумасшедшая… — выплевывает Миртски. — Супруга лжёт. Она заразилась этой дрянью, когда мы ездили в Предгорные княжества. Переспала с каким-то княжичем, вот Двуединый и наказал лоно хворью. После того она обесплодела, сплошь выкидыши.
«И поделом», — добавляет он беззвучно.
— Томаш врушка! Томаш врёт! — причитает графиня, заламывая руки. — Томаш первый изменил мне. Он изменил мне раз, изменил два… И я стала изменять ему каждый раз! — женщина охает. — Но мой супруг совсем перестал со мной любиться. А я так добренько наряжаюсь для него…
Катаржина умолкает, погруженная в неровности сарафана. Она кажется глубоко загипнотизированной всеми этими пятнами да дырочками — и даже что-то нашептывает себе, точно в состоянии транса.
— Господарь Миртски, — возникает Строжка; всё это время он чиркал пером доклад Белого братства, — вас можно поздравить, значит.
— То есть? — хозяин вскидывает голову. Мимолетное замешательство сменяется полуулыбкой. Да, той самой полуулыбкой. — Поставили подпись? Сразу бы так, гости дорогие! Я прикажу Элишке паковать Катины вещи и…
— Нет-нет, господарь. Мы не можем забрать графиню Клаугет, коли та бесом не одержима или не находится на грани.
У меня как камень с души упал. Я, может, и неисправимый альтруист, но вот перспектива тащить эту женщину в Башню Дураков… Через весь город… Нет уж, хватит с меня на сегодня безумных. Прости, Элишка, если обнадежил — но я пас.
— Не одержима?! — усы Миртски гневно колышутся. — Вы слепые?!
— Вены не расширены, рисунок сосудов не нарушен, — читает Строжка протокольные правки, — деформации мышечных тканей и внутренних органов не обнаружены. Склонность к насилию тоже не…
— Насилие? — Катаржина озабоченно вытягивает шею, шарит взглядом по комнате. — Хотите изнасиловать меня?
— Стоять! — хозяин цепляется за соломинку. — В Братстве приносили прибор. Ну, мать его, этот… Чтобы психику мерить!
— Психоскоп? — догадывается старик. — Бесполезный инстурмент, господарь. Завышенные показатели психики, знаете ли, присущи не только лишь тем, кто бесами одержим. А вот внешняя-то морфология…
Беспокойные зрачки Катаржины находят меня. Намалеванный рот раскрыт в щербатой гримасе.
— Тебе придется постараться, если хочешь насиловать, — я догадываюсь: так она улыбается мне. — Графиня станет царапаться, когда ты будешь насиловать.
Графиня пятится к шторке органзы — и манит пальцем вслед.
— И что ты хочешь этим сказать? — у Миртски дрожит ямочка на подбородке. — Что она здорова?!
— Нет, господарь, ваша жена душевнобольная, — уступает Строжка, — но не одержимая. Помешанные очень чутки на дуновения из мира бесов, Эфира то бишь. Оттого и психика зашкаливает.
Стоит за шторой. И делает вид, что прячется — но смотрит, смотрит, смотрит. Дерганый глаз в просвете органзы. Нитка слюны, красная от помады.
— Не стесняйся… Моего мужа нет дома.
Тощая нога в приспущенном чулке. Нога, что зазывно скользит из-за шкафа.
— Ну а ты что? — окликает меня Миртски. — Ты-то какого черта заткнулся?
Мне требуется пара секунд, чтобы оправиться. Господин Томаш побеждает оцепенение гораздо быстрее. Но он не опешил, нет — он взбешен.
— Катаржина! — гаркает хозяин. — Пошла вон отсюда!
— А как?! — взвизгивает та. — А любить меня кто? Ты будешь любить?
Господин Томаш сжимает кулаки. Его страсть — перегибать палку с дисциплиной. Другая страсть, очевидно — мезальянсы, а третья — изменять поехавшей жене.
Сегодня господин Томаш, думается, отменил променад с красавицей-соседкой, чтобы принять гостей из Белого братства. Затем узнал, что пришедшее братство — совсем не Белое. И вдобавок это Небелое братство отказывается упечь жену в Башню Дураков… А теперь и вишенка на торте — потрясающий танец кабаре от госпожи Клаугет.
Чаша терпения Миртски закипает, и пена валит через край.
— Да никто тебя не любит, кобылья ты рожа! — бурлят остатки флегмы. — Страшная никчемная выдра! Да если б не твоя богатенькая мамаша, плевал бы на тебя с высокой колокольни.
— Томаш…
— Я уж думал, раз спятила — так и дело с концом. Так нет же! Морганатический, сука, брак! «Теряете всё, господин Миртски!» «Состояние закреплено за графиней, господин Миртски!»
Беспокойные глаза Катаржины меркнут, покрываясь соленой пеленой.
— Ни-ког-да тебя не любил.
Сначала думалось, женщина просто уйдет в себя. Провалится в бездну своего безумия, придавленная признанием супруга. А снаружи останется пустой кокон — из дряблых белых нитей с синей сеточкой, весь в подозрительных разводах.
Катаржина задирает голову, чтобы зайтись воем раненой волчицы — но молчит. Из глаз, слепых от горя, хлещут слезы. От слез сильнее течет помада, и на сарафане — у самого ворота — распускаются розовые бутоны новых пятен.
— Господарь Миртски, будьте пожалостливее, — тихонько советует Строжка.
— С какой это стати?
— Сильный-то стресс, знаете ли, как любое переживание, утончает границы нашей психики.
Скрипит и затворяется дверца, драпированная органзой. И по ту сторону режет рыданием — самым отчаянным и ненастным из всех, что я слышал.
— Какие границы? Она и так психичка! — рычит Миртски.
— Как же «какие», господарь? С Эфиром же.
Если ты когда-нибудь посчитаешь себя одиноким, несчастным… Или, быть может, ненужным — приходи тогда к Бругу, и он изобразит тебе, как кричит Катаржина Клаугет.
— Да мне уже по боку на ваши научные россказни, — фыркает хозяин, торопливо следуя к выходу в коридор. Тот, что с портретами.
— Я, если позволите, советовал бы графине терапию, — суетится старик. — Периоды помешательства обыкновенно сменяются порами ясности, и…
Плач Катаржины Клаугет — шрифт для слепых, высеченный на барабанной перепонке Бруга.
— Уж не беспокойтесь, время позднее, — подгоняет нас Миртски, — а завтра я обязательно выужу себе кого-нибудь из Братства…
Крик Катаржины бесконечен и пуст. Как бесконечна и пуста бездонная яма.
–…Писарь, кладовщик, поломойка — да самый дрянной цеховик из Белых будет толковее вас!
— Замолчи, — осекаю я Миртски.
— Да ты никак оборзел!
— Тихо! — толкаю его в грудь. — Прислушайтесь.
Строжка с Томашем недоуменно переглядываются.
— К чему?! Нет ничего!
— Оно и правда: ни шороха не слышно, братец Бруг.
— Вот именно, — предчувствие у меня наипаскуднейшее. — Но разве она не должна реветь?
Сочный деревянный треск. Как будто вокруг кипит морская баталия, и нашу мачту расщепило снарядом надвое. Но трещит не в кабинете, и даже не в коридоре — звук глухой, словно…
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Мёд для убожества. Бехровия. Том 1» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других