Неточные совпадения
Архиепископ указал рукою на бывшего тут же
боярина Федора Давыдовича
и продолжал...
— «Осподарь всея земли русския
и великий князь московский, владимирский, псковский, болгарский, рязанский, воложский, ржевский, бельский, ростовский, ярославский, белозерский, удорский, обдорский, кондийский
и иных земель отчин,
и дедич,
и наследник,
и обладатель, Иоанн Васильевич, посылает отчине своей Великому Новгороду запрос с ближним
боярином своим
и великим воеводой, Федором Давыдовичем: что разумевает народ его отчины под имением государя вместо господина, коим назвали его прибывшие от них послы архиепископские: сановник Назарий
и дьяк веча Захарий?
— Это все
бояре да посадники мудрят, якшаются с москвитянами, одаряются ими
и тайком от нас обсылаются вестями да записями!
— Сейчас,
боярин, сейчас. Прошел к ней еще о вечерьи; в память ли тебе тот чернец-то, что, бают, гадает по звездам? Мудреный такой! Ну, еще боярыня серчала все на него
и допрежь не допускала пред лице свое, а теперь признала в нем боголюбивого послушника Божия? В самом деле,
боярин, уж куда кроток
и смирен он! Наша рабская доля — поклонишься ему низехонько, а он
и сам так же.
Сверх того, сын твой Дмитрий также не обойден был ею
и пожалован знатным титулом
боярина московского.
— Но где же сыновья мои? — воскликнула она. — Один под черным рубищем муромского монаха, быть может, скитается без приюта
и испрашивает милостыню на насущное пропитание; другой, — жалованный
боярин мой, — под секирой московского палача встретил смертный час! Это ли милость великокняжеская!
На вече, между тем, в обширной четырехугольной храмине, за невысоким, но длинным столом, покрытым парчовой скатертью с золотыми кистями
и бахромой, сидели: князь Гребенка-Шуйский, тысяцкий, посадники
и бояре, а за другим — гости, житые
и прожитые люди.
Марфа, важно раскинувшись на скамье с задком, в дорогом кокошнике, горящем алмазами
и другими драгоценными камнями, в штофном струистом сарафане, в богатых запястьях
и в длинных жемчужных серьгах, с головой полуприкрытой шелковым с золотой оторочкой покрывалом, сидела по правую сторону между
бояр; рядом с ней помещалась Настасья Ивановна, в парчовом повойнике, тоже украшенном самоцветными камнями, в покрывале, шитом золотом по червачному атласу,
и в сарафане, опушенном голубой камкой.
Вокруг них толпился народ, успевший проникнуть в храмину. Подьячий Родька Косой, как кликали его
бояре, чинно стоял в углу первого стола
и по мере надобности раскапывал столбцы
и, сыскав нужное, прочитывал вслух всему собранию написанное. Давно уже шел спор о «черной, или народной, дани». Миром положено было собрать двойную
и умилостивить ею великого князя. Такого мнения было большинство голосов.
Между людьми, не принимавшими сторону бунтовщиков, находились: знатный муж Василий Никифоров,
боярин Захарий Овин, брат его Кузьма Овин
и несколько других, лично доброжелательно относившихся к Иоанну
и ценивших его за ум
и энергию. Они держали его сторону,
и Василий Никифоров обратился к народу...
Великокняжеского посла,
боярина Федора Давыдовича, жившего на Городище с многочисленной дружиной, чествовали, как подобает, ни чем не обижали, только не допускали на вече
и решились отпустить к великому князю с запиской от имени веча Новгородского.
«Кланяемся тебе, Господину нашему, Князю Великому, а государем не зовем. Суд твоим наместникам оставляем на стороне, на Городище,
и по прежним известным тебе условиям; дозволяем им править делами нашими, вместе с нашими посадниками
и боярами, но твоего суда полного
и тиунов твоих не допускаем
и дворища Ярославлева тебе не даем; хотим же жить с тобою, Господином, хлебосольно, согласно, любезно, по договору, утвержденному с обоих сторон по Коростыне, в недавнем времени».
Молодой парень, слушавший с прочим народом мнения
бояр, стоял в углу храма
и давно уже с досады кусал губы
и рвал оторочку своей шапки.
Колокол ударил несколько раз, означая окончание заседания,
и народ, трепетно, с каким-то вещим, недобрым предчувствием смотрел на
бояр, тихо
и задумчиво расходящихся по домам.
Все это, как
и колоссальная изразцовая печь, указывало, что светлица эта была некогда обитаема не Савелием с Агафьей, а ближними
боярами великого князя.
— Человек предполагает, а Бог располагает, это искони ведется,
боярин! — отвечал Савелий. — Известно, в лесу жутко. Теперь молния так
и обливает заревом, а гром-то стоном стонет. Чу? Ваши лошадушки так
и храпят, сердечные.
— Как же,
боярин, — отвечал Савелий, — там позади сарай, в нем
и моя клячонка стоит.
— А еще, похоже, добрые
бояре! — отвечал Савелий, покачав головой. — Седые волосы мои порукой, что я не грешен перед Богом
и добрыми людьми во лжи! Что же мне-то о вас думать?..
— Да было бы за что
и тронуть, — вмешалась в разговор Агафья, — ведь мы — москвичи, суд найдем: нас рабов своих, ни
боярин наш, ни сам князь великий в обиду не даст всяким заезжим.
— Да в своем гнезде
и ворона коршуну глаза выклюет, не прогневись,
боярин, — поклонилась старуха.
— Самого свежего, сочного сенца задал лошадкам вашим,
бояре,
и кадушку овса насыпал для них, — сказал вошедший Савелий. — Ишь как измучились сердечные. Одна чья-то уже куда добра, вся в мыле как посеребрена, пар валом валит от нее,
и на месте миг не стоит, взвивается… Холопская уж куда ни шло, а то еще одна там есть, ни дать, ни взять моя колченогая… Променяйте-ка ее в Москве на ногайскую, что привели намедни татары целый табун для продажи… Дайте в придачу рублей…
— Что ты,
боярин! Нам нельзя это снадобье, наше рыло не отворачивается только от пенной браги, да
и то в праздничный день, а не в будни [В описываемое нами время строжайшим указом запрещено было пить в будни.].
Великий князь подарил этот терем
боярину Савелия за верную службу, вскоре после похода под Казань,
и что с тех пор стал тут жить
боярин с семейством до самой опалы великокняжеской.
—
И,
боярин, откуда нам, набраться новостей, — отвечал Савелий, — живем мы в глуши, птица на хвосте не принесет ничего. Иной раз хоть
и залетит к нам заносная весточка, да Бог весть, кому придет она по нраву, другой поперхнется ею, да
и мне не уйти. Вот вы,
бояре, кто вас разгадает, какого удела, не московские, так сами, чай, знаете, своя рука только к себе тянет.
— Вот эта наша, светленькая-то, — прибавил Савелий, перевертывая резань
и любуясь ею, — а эти медяшки-то Бог весть какие, те же пули, да не те, на них
и грамотей не разберет всех каракулей. А что,
боярин, — продолжал он, обратясь к Захарию, — должно быть, издалека эти кружки?
— Я,
боярин, опять-таки говорю: мои вести короче бабьего разума, сами будете в Москве, все разузнаете
и диву дадитесь, как она красива, как добры
и сильны стали детки ее
и как остры мечи их.
— Вот то-то,
боярин, сами вы напросились на грубое слово. Я говорил, что на всякого не прибережешь хорошую весть. Однако за что же ты защищаешь крамольников, — они кругом виноваты, в них, видно,
и кровинки русской нет, а то бы они не променяли своих на чужих, не стали бы якшаться да совет держать с иноверной Литвой! Мы холопы, а тоже кое-что смекаем; не я один, вся Москва знает, о чем теперь помышляет князь наш.
— Вестимо,
боярин, но мы тоже понаслышаны кой-чего, а когда
бояре наши были во времени [Т. е.: в милости.], то тогда мы
и более знавали.
— Кстати, Сидоровна, за что же опала-то опалила крылышки твоим
боярам? Кто они такие
и где находятся теперь? — спросил Захарий.
— Долга будет песня про все,
боярин! — отвечала она, — вот дождь-то, кажись, унялся, небо прояснилось
и светать скоро начнет, вам будет в путь пора, а нам на покой.
И жили-поживали наши
бояре при дворе в высоких теремах чинно
и раздольно
и едали с княжеских блюд сладко
и разносольно.
Соберется ли, бывало, великий князь в поход,
и боярин с ними, охраняет его особу верно, а боярыня остается потешать сиротиночку княгиню великую, —
и много годов прошло таким чередом.
— Не позволите ли остановиться,
бояре, да дать передохнуть животным своим
и покормить их — ишь как они упарились, — послышался голос одного из выбежавших из избы мужиков.
Богатство
и роскошь
бояр составляли еще: божницы, в которых находились иконы в богатых серебряных
и золоточеканных окладах; драгоценная посуда, серебряные
и золотые кубки, ковши, братины, блюда, тарелки,
и проч., нарядная одежда из шелка
и парчи с узорчатыми нашивками из золота
и драгоценных камней,
и, наконец, множество слуг или холопов, обельных, закабаленных
и закупных [Т. е. крепостных вечных, временных
и нанятых.].
Великолепный же сад, находившийся на берегу Москвы-реки, хотя
и был разбит на низменном месте, но его букетные рощицы из молодого орешника, перемешавшиеся с густым малинником, виднелись издалека. Подле великокняжеского сада, отделенного высоким тыном, были сады
бояр, полные густолиственных деревьев
и пестрых цветов.
За носилками шли ближние
бояре, окольничии, стольничии, кравчие
и остальной придворный штат.
Это сватовство, как сказано в нашей летописи, «Иван Васильевич взял в мысль»,
и, поговорив с митрополитом
и боярами, отправил в Рим смотреть невесту
и вести переговоры своего посланца, итальянца, принявшего в Москве православие, Ивана Фрязина. Начались переписки,
и дело длилось около двух лет. Наконец невесту отправили в Россию.
Думные
и советные
бояре новгородские много раз собирались на вече, чтобы решить, кому владеть ими.
Решились, однако, послать
боярина Никиту с просьбой к нему, к его матери
и к митрополиту.
Архиепископ Феофил первый подал голос, что непристойно соединяться с латышами. К нему примкнули
бояре: Василий Никаноров, Захарий Овин, Назарий
и еще несколько других.
Сын князя Оболенского-Стриги, Василий, с татарской конницей спешил к берегам Мечи, с самим же великим князем отправились прочие
бояре, князья, воеводы
и татарский царевич Данияр, сын Касимов. Кроме того, молодой князь Василий Михайлович Верейский, предводительствовавший своими дружинами, пошел окольными путями к новгородским границам.
Среди новгородцев было много новобранцев, а потому войско их не выдержало натиска дружин князя Холмского
и боярина Федора Давыдовича
и бежало.
В то же время пришло в Новгород известие о казни именитых посадников
и в числе их Дмитрия Борецкого. До тех пор никто из великих князей не решался покуситься на жизнь первостепенных
бояр новгородских.
Великий князь помирил со своей стороны новгородцев с псковитянами,
и боярин Федор Давыдович, взяв на вече присягу, тем закончил дело.
Народ, после только что окончившейся пирушки, данной ему великим именинником, толпился по этой дороге в ожидании проезда во дворец
бояр, князей
и прочих сановников.
Все
бояре, которых считалось при великом князе Иоанне III Васильевиче до двадцати, были в светлом, т. е. праздничном платье, степенно раскланивались между собою
и с придворными
и с удивлением, искоса, посматривали на новых лиц — на Назария
и Захария.
Великий князь, принимая от каждого
боярина хлеб-соль, давал в знак милости своей целовать свою руку [Великий князь Иоанн III первый ввел в обыкновение целование монаршей руки.]
и ставил дары перед собою на стол.
По окончании богослужения великий князь снова сел на трон, а слуги стали накрывать столы: один для великого князя
и князей Верейских, другой, названный окольничьим, для избранных
и ближних
бояр,
и третий, кривой, для прочих
бояр, окольничьих
и думных дворян.
Удивленные
бояре столпились вокруг князя Стриги-Оболенского, ожидая узнать от него подробности
и цель приезда новгородских представителей.
Перед ними стоял тот, слава о чьих подвигах широкой волной разливалась по тогдашней Руси, тот, чей взгляд подкашивал колена у князей
и бояр крамольных, извлекал тайны из их очерствелой совести
и лишал чувств нежных женщин. Он был в полной силе мужества, ему шел тридцать седьмой год,
и все в нем дышало строгим
и грозным величием.