Неточные совпадения
Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни других; все
старое, полузабытое воскресало: отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка — эти ранние несчастия,
не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь».
Дни за два шум переставал, комната была отворена — все в ней было по-старому, кой-где валялись только обрезки золотой и цветной бумаги; я краснел, снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом,
не касался щекотливого предмета.
Мы с вами
старые друзья, и я привык говорить с вами откровенно: штатской службой, университетом вы ни вашему молодому человеку
не сделаете добра, ни пользы для общества.
Мой отец считал религию в числе необходимых вещей благовоспитанного человека; он говорил, что надобно верить в Священное писание без рассуждений, потому что умом тут ничего
не возьмешь, и все мудрования затемняют только предмет; что надобно исполнять обряды той религии, в которой родился,
не вдаваясь, впрочем, в излишнюю набожность, которая идет
старым женщинам, а мужчинам неприлична.
Тайная полиция
не разрасталась еще в самодержавный корпус жандармов, а состояла из канцелярии под начальством
старого вольтерианца, остряка и болтуна и юмориста, вроде Жуи де Санглена.
Как же было
не съездить на
старое пепелище.
… А
не странно ли подумать, что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, вытащи его
не уральский казак, а какой-нибудь апшеронский пехотинец, я бы и
не встретился с Ником или позже, иначе,
не в той комнатке нашего
старого дома, где мы, тайком куря сигарки, заступали так далеко друг другу в жизнь и черпали друг в друге силу.
Он
не забыл его — наш «
старый дом».
Старый скептик и эпикуреец Юсупов, приятель Вольтера и Бомарше, Дидро и Касти, был одарен действительно артистическим вкусом. Чтоб в этом убедиться, достаточно раз побывать в Архангельском, поглядеть на его галереи, если их еще
не продал вразбивку его наследник. Он пышно потухал восьмидесяти лет, окруженный мраморной, рисованной и живой красотой. В его загородном доме беседовал с ним Пушкин, посвятивший ему чудное послание, и рисовал Гонзага, которому Юсупов посвятил свой театр.
Я с детства ненавидел этого министра без портфеля, он при мне раз на дворе бил какого-то
старого крестьянина, я от бешенства вцепился ему в бороду и чуть
не упал в обморок.
Бакай последние два дня
не входил в переднюю и
не вполне одевался, а сидел в накинутой
старой ливрейной шинели, без жилета и куртки, в сенях кухни.
Он в продолжение нескольких лет постоянно через воскресенье обедал у нас, и равно его аккуратность и неаккуратность, если он пропускал, сердили моего отца, и он теснил его. А добрый Пименов все-таки ходил и ходил пешком от Красных ворот в
Старую Конюшенную до тех пор, пока умер, и притом совсем
не смешно. Одинокий, холостой старик, после долгой хворости, умирающими глазами видел, как его экономка забирала его вещи, платья, даже белье с постели, оставляя его без всякого ухода.
Для служащих были особые курсы после обеда, чрезвычайно ограниченные и дававшие право на так называемые «комитетские экзамены». Все лентяи с деньгами, баричи, ничему
не учившиеся, все, что
не хотело служить в военной службе и торопилось получить чин асессора, держало комитетские экзамены; это было нечто вроде золотых приисков, уступленных
старым профессорам, дававшим privatissime [самым частным образом (лат.).] по двадцати рублей за урок.
Старый мир, осмеянный Вольтером, подшибленный революцией, но закрепленный, перешитый и упроченный мещанством для своего обихода, этого еще
не испытал. Он хотел судить отщепенцев на основании своего тайно соглашенного лицемерия, а люди эти обличили его. Их обвиняли в отступничестве от христианства, а они указали над головой судьи завешенную икону после революции 1830 года. Их обвиняли в оправдании чувственности, а они спросили у судьи, целомудренно ли он живет?
В скучные минуты, когда
не хотелось читать, я толковал с жандармами, караулившими меня, особенно с стариком, лечившим меня от угара. Полковник в знак милости отряжает
старых солдат, избавляя их от строю, на спокойную должность беречь запертого человека, над ними назначается ефрейтор — шпион и плут. Пять-шесть жандармов делали всю службу.
В новой комиссии дело так же
не шло на лад, как в
старой.
Но, на беду инквизиции, первым членом был назначен московский комендант Стааль. Стааль — прямодушный воин,
старый, храбрый генерал, разобрал дело и нашел, что оно состоит из двух обстоятельств,
не имеющих ничего общего между собой: из дела о празднике, за который следует полицейски наказать, и из ареста людей, захваченных бог знает почему, которых вся видимая вина в каких-то полувысказанных мнениях, за которые судить и трудно и смешно.
Мнение Стааля
не понравилось Голицыну-младшему. Спор их принял колкий характер;
старый воин вспыхнул от гнева, ударил своей саблей по полу и сказал...
Сперанский пробовал облегчить участь сибирского народа. Он ввел всюду коллегиальное начало; как будто дело зависело от того, как кто крадет — поодиночке или шайками. Он сотнями отрешал
старых плутов и сотнями принял новых. Сначала он нагнал такой ужас на земскую полицию, что мужики брали деньги с чиновников, чтобы
не ходить с челобитьем. Года через три чиновники наживались по новым формам
не хуже, как по
старым.
— Ну, уж, точно, нам у вашего благородия надобно учиться, а
не вам у нас. Где нам! — пробормотал
старый плут, с удивлением поглядывая на полицмейстера.
Года через два-три исправник или становой отправляются с попом по деревням ревизовать, кто из вотяков говел, кто нет и почему нет. Их теснят, сажают в тюрьму, секут, заставляют платить требы; а главное, поп и исправник ищут какое-нибудь доказательство, что вотяки
не оставили своих прежних обрядов. Тут духовный сыщик и земский миссионер подымают бурю, берут огромный окуп, делают «черная дня», потом уезжают, оставляя все по-старому, чтоб иметь случай через год-другой снова поехать с розгами и крестом.
Может быть, он сладил бы и с этим открытием, но возле стояла жена, дети, а впереди представлялись годы ссылки, нужды, лишений, и Витберг седел, седел,
старел,
старел не по дням, а по часам. Когда я его оставил в Вятке через два года, он был десятью годами старше.
В передней сидели седые лакеи, важно и тихо занимаясь разными мелкими работами, а иногда читая вполслуха молитвенник или псалтырь, которого листы были темнее переплета. У дверей стояли мальчики, но и они были скорее похожи на
старых карликов, нежели на детей, никогда
не смеялись и
не подымали голоса.
Чинность и тишина росли по мере приближения к кабинету.
Старые горничные, в белых чепцах с широкой оборкой, ходили взад и вперед с какими-то чайничками так тихо, что их шагов
не было слышно; иногда появлялся в дверях какой-нибудь седой слуга в длинном сертуке из толстого синего сукна, но и его шагов также
не было слышно, даже свой доклад старшей горничной он делал, шевеля губами без всякого звука.
Со всем тем княгиня, в сущности, после смерти мужа и дочерей скучала и бывала рада, когда
старая француженка, бывшая гувернанткой при ее дочерях, приезжала к ней погостить недели на две или когда ее племянница из Корчевы навещала ее. Но все это было мимоходом, изредка, а скучное с глазу на глаз с компаньонкой
не наполняло промежутков.
Я свою дожил и плетусь теперь под гору, сломленный и нравственно «изувеченный»,
не ищу никакой Гаетаны, перебираю
старое и память о тебе встретил радостно… Помнишь угольное окно против небольшого переулка, в который мне надобно было заворачивать, ты всегда подходила к нему, провожая меня, и как бы я огорчился, если б ты
не подошла или ушла бы прежде, нежели мне приходилось повернуть.
Мы покраснели до ушей,
не смели взглянуть друг на друга и спросили чаю, чтоб скрыть смущение. На другой день часу в шестом мы приехали во Владимир. Время терять было нечего; я бросился, оставив у одного
старого семейного чиновника невесту, узнать, все ли готово. Но кому же было готовить во Владимире?
— Ну, вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а
старого воробья на мякине вам
не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам
не к худу.
Честь и слава нашему учителю,
старому реалисту Гете: он осмелился рядом с непорочными девами романтизма поставить беременную женщину и
не побоялся своими могучими стихами изваять изменившуюся форму будущей матери, сравнивая ее с гибкими членами будущей женщины.
Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни других, все
старое, полузабытое воскресало — отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка [Рассказ о «Тюрьме и ссылке» составляет вторую часть записок. В нем всего меньше речь обо мне, он мне показался именно потому занимательнее для публики. (Прим. А. И. Герцена.)] — эти ранние несчастия,
не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь.
Ему был разрешен въезд в Москву за несколько месяцев прежде меня. Дом его снова сделался средоточием, в котором встречались
старые и новые друзья. И, несмотря на то что прежнего единства
не было, все симпатично окружало его.
Оторванная от преданий, от которых она
не освободилась, и переброшенная через какой-то овраг, ничем
не наполненный, она верит в свое освобождение — заносчиво, самолюбиво, через пень-колоду отвергает
старое, без разбора принимает новое.
…Круг молодых людей — составившийся около Огарева,
не был наш прежний круг. Только двое из
старых друзей, кроме нас, были налицо. Тон, интересы, занятия — все изменилось. Друзья Станкевича были на первом плане; Бакунин и Белинский стояли в их главе, каждый с томом Гегелевой философии в руках и с юношеской нетерпимостью, без которой нет кровных, страстных убеждений.
Новые знакомые приняли меня так, как принимают эмигрантов и
старых бойцов, людей, выходящих из тюрем, возвращающихся из плена или ссылки, с почетным снисхождением, с готовностью принять в свой союз, но с тем вместе
не уступая ничего, а намекая на то, что они — сегодня, а мы — уже вчера, и требуя безусловного принятия «Феноменологии» и «Логики» Гегеля, и притом по их толкованию.
Война 1812 года положила им предел, —
старые доживали свой век, новых
не развивалось в том направлении.
— Ах, — сказал он, меняя тон, как будто встретил
старого знакомого, — сделайте одолжение,
не угодно ли сесть? Граф через четверть часа выйдет.
После моего возвращения бог посетил меня большими несчастьями, только я ни от кого участия
не видала; были два-три
старых приятеля, те, точно, и остались.
Их начальник,
старый ямской голова, чуть ли
не в Зайцеве, пользовался огромным почетом.
К полудню приехали становой и писарь, с ними явился и наш сельский священник, горький пьяница и
старый старик. Они освидетельствовали тело, взяли допросы и сели в зале писать. Поп, ничего
не писавший и ничего
не читавший, надел на нос большие серебряные очки и сидел молча, вздыхая, зевая и крестя рот, потом вдруг обратился к старосте и, сделавши движение, как будто нестерпимо болит поясница, спросил его...
Осенью 1853 года он пишет: «Сердце ноет при мысли, чем мы были прежде (то есть при мне) и чем стали теперь. Вино пьем по
старой памяти, но веселья в сердце нет; только при воспоминании о тебе молодеет душа. Лучшая, отраднейшая мечта моя в настоящее время — еще раз увидеть тебя, да и она, кажется,
не сбудется».
Раз как-то морской министр Меншиков подошел к нему со словами: — Что это, Петр Яковлевич,
старых знакомых
не узнаете?
Но история
не возвращается; жизнь богата тканями, ей никогда
не бывают нужны
старые платья. Все восстановления, все реставрации были всегда маскарадами. Мы видели две: ни легитимисты
не возвратились к временам Людовика XIV, ни республиканцы — к 8 термидору. Случившееся стоит писаного — его
не вырубишь топором.
В этом обществе была та свобода неустоявшихся отношений и
не приведенных в косный порядок обычаев, которой нет в
старой европейской жизни, и в то же время в нем сохранилась привитая нам воспитанием традиция западной вежливости, которая на Западе исчезает; она с примесью славянского laisser-aller, [разболтанности (фр.).] а подчас и разгула, составляла особый русский характер московского общества, к его великому горю, потому что оно смертельно хотело быть парижским, и это хотение, наверное, осталось.
В Лауцагене прусские жандармы просили меня взойти в кордегардию.
Старый сержант взял пассы, надел очки и с чрезвычайной отчетливостью стал читать вслух все, что
не нужно: «Auf Befehl s. K. M. Nicolai des Ersten… allen und jeden, denen daran gelegen etc., etc.
Прудон, конечно, виноват, поставив в своих «Противоречиях» эпиграфом: «Destruam et aedificabo»; [«Разрушу и воздвигну» (лат.).] сила его
не в создании, а в критике существующего. Но эту ошибку делали спокон века все, ломавшие
старое: человеку одно разрушение противно; когда он принимается ломать, какой-нибудь идеал будущей постройки невольно бродит в его голове, хотя иной раз это песня каменщика, разбирающего стену.
Или вы думаете, что после взятия Бастилии, после террора, после войны и голода, после короля-мещанина и мещанской республики я поверю вам, что Ромео
не имел прав любить Джульетту за то, что
старые дураки Монтекки и Капулетти длили вековую ссору и что я ни в тридцать, ни в сорок лет
не могу выбрать себе подруги без позволения отца, что изменившую женщину нужно казнить, позорить?
В растворенные двери реставрированного атриума, без лар и пенат, видится уже
не анархия,
не уничтожение власти, государства, а строгий чин, с централизацией, с вмешательством в семейные дела, с наследством и с лишением его за наказание; все
старые римские грехи выглядывают с ними из щелей своими мертвыми глазами статуи.
Разве три министра, один
не министр, один дюк, один профессор хирургии и один лорд пиетизма
не засвидетельствовали всенародно в камере пэров и в низшей камере, в журналах и гостиных, что здоровый человек, которого ты видел вчера, болен, и болен так, что его надобно послать на яхте вдоль Атлантического океана и поперек Средиземного моря?.. «Кому же ты больше веришь: моему ослу или мне?» — говорил обиженный мельник, в
старой басне, скептическому другу своему, который сомневался, слыша рев, что осла нет дома…
—
Не пора ли? Я в ваших распоряжениях, только доставьте меня, пожалуйста, в Лондон к двум с половиной или трем часам, а теперь позвольте мне принять
старого друга, который только что приехал; да вы, может, его знаете, — Мордини.
В наш век все это делается просто людьми, а
не аллегориями; они собираются в светлых залах, а
не во «тьме ночной», без растрепанных фурий, а с пудреными лакеями; декорации и ужасы классических поэм и детских пантомим заменены простой мирной игрой — в крапленые карты, колдовство — обыденными коммерческими проделками, в которых честный лавочник клянется, продавая какую-то смородинную ваксу с водкой, что это «порт», и притом «олд-порт***», [
старый портвейн, «Три звездочки» (англ.).] зная, что ему никто
не верит, но и процесса
не сделает, а если сделает, то сам же и будет в дураках.