Неточные совпадения
Всем Хитровым рынком заправляли двое городовых — Рудников и Лохматкин. Только их пудовых кулаков действительно боялась «шпана», а «деловые ребята» были с обоими представителями власти в дружбе и, вернувшись с каторги или бежав из тюрьмы, первым делом шли к ним на поклон.
Тот и другой знали в лицо всех преступников, приглядевшись к ним за четверть века своей несменяемой службы. Да и никак
не скроешься от них: все равно свои донесут,
что в такую-то квартиру вернулся такой-то.
— А за
то,
что я тебе
не велел ходить ко мне на Хитров. Где хошь пропадай, а меня
не подводи. Тебя ищут… Второй побег. Я
не потерплю!..
Тот, о ком я говорю, был человек смелости испытанной,
не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков Сухого оврага», ни трактира «Каторга»,
тем более,
что он знал и настоящую сибирскую каторгу.
Самый благонамеренный элемент Хитровки — это нищие. Многие из них здесь родились и выросли; и если по убожеству своему и никчемности они
не сделались ворами и разбойниками, а так и остались нищими,
то теперь уж ни на
что не променяют своего ремесла.
Проживал там также горчайший пьяница, статский советник, бывший мировой судья, за
что хитрованцы, когда-то
не раз судившиеся у него, прозвали его «цепной», намекая на
то,
что судьи при исполнении судебных обязанностей надевали на шею золоченую цепь.
Все Смолин знает —
не то,
что где было, а
что и когда будет и где…
Букинисты и антиквары (последних звали «старьевщиками») были аристократической частью Сухаревки. Они занимали место ближе к Спасским казармам. Здесь
не было
той давки,
что на толкучке. Здесь и публика была чище: коллекционеры и собиратели библиотек, главным образом из именитого купечества.
По утрам, когда нет клиентов, мальчишки обучались этому ремеслу на отставных солдатах, которых брили даром. Изрежет неумелый мальчуган несчастного, а
тот сидит и терпит, потому
что в билете у него написано: «бороду брить, волосы стричь, по миру
не ходить». Через неделю опять солдат просит побрить!
И там и тут торговали специально грубой привозной обувью — сапогами и башмаками, главным образом кимрского производства. В семидесятых годах еще практиковались бумажные подметки, несмотря на
то,
что кожа сравнительно была недорога, но уж таковы были девизы и у купца и у мастера: «на грош пятаков» и «
не обманешь —
не продашь».
Отдел благоустройства МКХ в 1926 году привел Китайгородскую стену — этот памятник старой Москвы — в
тот вид, в каком она была пятьсот лет назад, служа защитой от набегов врага, а
не тем,
что застали позднейшие поколения.
В
тот день, когда произошла история с дыркой, он подошел ко мне на ипподроме за советом: записывать ли ему свою лошадь на следующий приз, имеет ли она шансы? На подъезде, после окончания бегов, мы случайно еще раз встретились, и он предложил по случаю дождя довезти меня в своем экипаже до дому. Я отказывался, говоря,
что еду на Самотеку, а это ему
не по пути, но он уговорил меня и, отпустив кучера, лихо домчал в своем шарабане до Самотеки, где я зашел к моему старому другу художнику Павлику Яковлеву.
Тогда содержательницы притонов считались самыми благонамеренными в политическом отношении и пользовались особым попустительством полиции, щедро ими оплачиваемой, а охранное отделение
не считало их «опасными для государственного строя» и даже покровительствовало им вплоть до
того,
что содержатели притонов и «мельниц» попадали в охрану при царских проездах.
Я пообещал ничего
не писать об этом происшествии и, конечно, ничего
не рассказал приставу о
том,
что видел ночью, но тогда же решил заняться исследованием Грачевки, так похожей на Хитровку, Арженовку, Хапиловку и другие трущобы, которые я
не раз посещал.
Раз в пьесе, полученной от него, письмо попалось: писал он сам автору,
что пьеса поставлена быть
не может по независящим обстоятельствам. Конечно, зачем чужую ставить, когда своя есть! Через два дня я эту пьесу перелицевал, через месяц играли ее, а фарс с найденным письмом отослали автору обратно в
тот же день, когда я возвратил его.
— Ах, Жорж!
Не может он без глупых шуток! — улыбнулась она мне. — Простите, у нас беспорядок. Жорж возится с этой рванью, с переписчиками… Сидят и чешутся… На сорок копеек в день персидской ромашки выходит… А
то без нее такой зоологический сад из квартиры сделают,
что сбежишь… Они из «Собачьего зала».
Умчались к «Яру» подвыпившие за обедом любители «клубнички», картежники перебирались в игорные залы, а за «обжорным» столом в ярко освещенной столовой продолжали заседать гурманы, вернувшиеся после отдыха на мягких диванах и креслах гостиной, придумывали и обдумывали разные заковыристые блюда на ужин, а накрахмаленный повар в белом колпаке делал свои замечания и нередко одним словом разбивал кулинарные фантазии,
не считаясь с
тем,
что за столом сидела сплоченная компания именитого московского купечества.
Но однажды за столом завсегдатаев появился такой гость, которому даже повар
не мог сделать ни одного замечания, а только подобострастно записывал
то,
что гость говорил.
Эти две различные по духу и по виду партии далеко держались друг от друга. У бедноты
не было знакомств, им некуда было пойти, да и
не в
чем. Ютились по углам, по комнаткам, а собирались погулять в самых дешевых трактирах. Излюбленный трактир был у них неподалеку от училища, в одноэтажном домике на углу Уланского переулка и Сретенского бульвара, или еще трактир «Колокола» на Сретенке, где собирались живописцы, работавшие по церквам. Все жили по-товарищески: у кого заведется рублишко,
тот и угощает.
— Ну вот, друг, спасибо,
что пришел! А
то без тебя чего-то
не хватало… Иди погрейся с морозца, — встречал он обычно пришедшего.
В ремешок игра простая: узкий кожаный ремешок свертывается в несколько оборотов в кружок, причем партнер, прежде
чем распустится ремень, должен угадать середину,
то есть поставить свой палец или гвоздь, или палочку так, чтобы они, когда ремень развернется, находились в центре образовавшегося круга, в петле. Но ремень складывается так,
что петли
не оказывается.
Разломали все хлевушки и сарайчики, очистили от грязи дом, построенный Голицыным, где прежде резали кур и был склад всякой завали, и выявились на стенах, после отбитой штукатурки, пояски, карнизы и прочие украшения, художественно высеченные из кирпича, а когда выбросили из подвала зловонные бочки с сельдями и уничтожили заведение, где эти сельди коптились,
то под полом оказались еще беломраморные покои. Никто из москвичей и
не подозревал,
что эта «коптильня» в беломраморных палатах.
В
те года население меблирашек являлось
не чем иным, как умирающей в городской обстановке помещичьей степной усадьбой.
Суду было мало
того доказательства,
что изменившего супружеской верности застали в кровати; требовались еще такие подробности, которые никогда ни одно третье лицо
не может видеть, но свидетели «видели» и с пафосом рассказывали, а судьи смаковали и «судили».
Вот тут-то, на этих балах, и завязывались нужные знакомства и обделывались разные делишки, а благодушный «хозяин столицы», как тогда звали Долгорукова, окруженный стеной чиновников, скрывавших от него
то,
что ему
не нужно было видеть, рассыпался в любезностях красивым дамам.
Все вокруг них!
Не дождями
Эти травы вспоены,
На слезах людских, на поте,
Что лились рекой в
те дни, —
Без призора, на свободе
Расцвели теперь они.
Тем не менее это парижского вида учреждение известно было под названием «вшивая биржа».
Та же,
что и в старые времена, постоянная толпа около ящиков с горячими пирожками…
Он играл, как ребенок, увлекшийся занявшей его в
тот момент игрушкой, радовался и ни о
чем не думал.
И является вопрос: за
что могли
не избрать в члены клуба кандидата,
то есть лицо, уже бывавшее в клубе около года до баллотировки? Вернее всего,
что за
не подходящие к
тому времени взгляды, которые высказывались Чатским в «говорильне».
Л. Н. Толстой, посещавший клуб в период шестидесятых годов, назвал его в «Анне Карениной» — «храм праздности». Он тоже вспоминает «говорильню», но уже
не ту,
что была в пушкинские времена.
Это был известный винодел Лев Голицын, когда-то блестяще окончивший Московский университет, любимец профессора Никиты Крылова, известный краснобай, горячий спорщик, всегда громко хваставшийся
тем,
что он «
не посрамлен никакими чинами и орденами».
Те,
что упорно и долго
не верили
Правде свободных идей,
Ныне поймут — обсчитали, обмерили,
Выгнали их сыновей.
В литературе о банном быте Москвы ничего нет. Тогда все это было у всех на глазах, и никого
не интересовало писать о
том,
что все знают: ну кто будет читать о банях? Только в словаре Даля осталась пословица, очень характерная для многих бань: «Торговые бани других чисто моют, а сами в грязи тонут!»
Даже в моей первой книге о «Москве и москвичах» я ни разу и нигде словом
не обмолвился и никогда бы
не вспомнил ни их, ни
ту обстановку, в которой жили банщики, если бы один добрый человек меня носом
не ткнул, как говорится, и
не напомнил мне одно слово, слышанное мною где-то в глухой деревушке
не то бывшего Зарайского,
не то бывшего Коломенского уезда; помню одно лишь,
что деревня была вблизи Оки, куда я часто в восьмидесятых годах ездил на охоту.
И
что ни кличка —
то сразу весь человек в ней. Иван действительно жесткий, Федор — всегда чуть
не плачет, у Рюмочки — нос красный, Маша — длинная и тонкая, а Саша — маленький, прямо-таки пузырь.
— Первое — это надо Сандуновские бани сделать такими, каких Москва еще
не видела и
не увидит. Вместо развалюхи построим дворец для бань, сделаем все по последнему слову науки, и
чем больше вложим денег,
тем больше будем получать доходов, а Хлудовых сведем на нет. О наших банях заговорит печать, и ты — знаменитость!
Никогда и ничем
не болевший старик вдруг почувствовал, как он говорил, «стеснение в груди». Ему посоветовали сходить к Захарьину, но, узнав,
что за прием на дому
тот берет двадцать пять рублей, выругался и
не пошел.
С удовольствием он рассказывал, любил говорить, и охотно все его слушали. О себе он
не любил поминать, но все-таки приходилось, потому
что рассказывал он только о
том, где сам участником был, где себя
не выключишь.
Цитирую его «Путешествие в Арзрум»: «…Гасан начал с
того,
что разложил меня на теплом каменном полу, после
чего он начал ломать мне члены, вытягивать суставы, бить меня сильно кулаком: я
не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение (азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, скользят ногами по бедрам и пляшут на спине вприсядку).
Этой чисто купеческой привычкой насмехаться и глумиться над беззащитными некоторые половые умело пользовались. Они притворялись оскорбленными и выуживали «на чай». Был такой у Турина половой Иван Селедкин. Это была его настоящая фамилия, но он ругался, когда его звали по фамилии, а
не по имени.
Не то,
что по фамилии назовут, но даже в
том случае, если гость прикажет подать селедку, он свирепствует...
В трактире Егорова, в Охотном, славившемся блинами и рыбным столом, а также и
тем,
что в трактире
не позволяли курить, так как хозяин был по старой вере, был половой Козел.
Только здесь разгул увеличивался еще
тем,
что сюда допускался и женский элемент,
чего в «дыре»
не было.
— Видите, Иван Андреевич, ведь у всех ваших конкурентов есть и «Ледяной дом», и «Басурман», и «Граф Монтекристо», и «Три мушкетера», и «Юрий Милославский». Но ведь это вовсе
не то,
что писали Дюма, Загоскин, Лажечников. Ведь там черт знает какая отсебятина нагорожена… У авторов косточки в гробу перевернулись бы, если бы они узнали.
После этого разговора, действительно, появился «Тарас Бульба» с подписью нового автора, так как Морозов самовольно поставил фамилию автора,
чего тот уж никак
не мог ожидать!
— Жалости подобно! Оно хоть и по закону, да
не по совести! Посадят человека в заключение, отнимут его от семьи, от детей малых, и вместо
того, чтобы работать ему, да, может, работой на ноги подняться, годами держат его зря за решеткой. Сидел вот молодой человек — только
что женился, а на другой день посадили. А дело-то с подвохом было: усадил его богач-кредитор только для
того, чтобы жену отбить. Запутал, запутал должника, а жену при себе содержать стал…
Ведь большинство попадало в «яму» из-за самодурства богатеев-кредиторов, озлобившихся на должника за
то,
что он
не уплатил, а на себя за
то,
что в дураках остался и потерял деньги. Или для
того, чтобы убрать с дороги мешающего конкурента.
В квартире номер сорок пять во дворе жил хранитель дома с незапамятных времен. Это был квартальный Карасев, из бывших городовых, любимец генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова, при котором он состоял неотлучным
не то вестовым,
не то исполнителем разных личных поручений. Полиция боялась Карасева больше,
чем самого князя, и потому в дом Олсуфьева,
что бы там ни делалось,
не совала своего носа.
— Хошь по-старому — живи. А
то, ежели
что, и
не надо, уезжай в деревню, — отвечает красный как рак хозяин.
Фортунку я уже
не застал, а вот воланы
не перевелись. Вместо прежних крепостников появились новые богатые купеческие «саврасы без узды», которые старались подражать бывшим крепостникам в
том,
что было им по уму и по силам. Вот и пришлось лихачам опять воланы набивать ватой, только вдвое потолще, так как удар сапога бутылками тяжелее барских заграничных ботинок и козловых сапог от Пироне.
Их звали «фалаторы», они скакали в гору, кричали на лошадей, хлестали их концом повода и хлопали с боков ногами в сапожищах, едва влезавших в стремя. И бывали случаи,
что «фалатор» падал с лошади. А
то лошадь поскользнется и упадет, а у «фалатора» ноги в огромном сапоге или, зимнее дело, валенке — из стремени
не вытащишь. Никто их
не учил ездить, а прямо из деревни сажали на коня — езжай! А у лошадей были нередко разбиты ноги от скачки в гору по булыгам мостовой, и всегда измученные и недокормленные.