Неточные совпадения
Васюкова нет, явился кто-то
другой. Зрачки у него расширяются, глаза не мигают больше, а все
делаются прозрачнее, светлее, глубже и смотрят гордо, умно, грудь дышит медленно и тяжело. По лицу бродит нега, счастье, кожа становится нежнее, глаза синеют и льют лучи: он стал прекрасен.
С
другой стороны дома, обращенной к дворам, ей было видно все, что
делается на большом дворе, в людской, в кухне, на сеновале, в конюшне, в погребах. Все это было у ней перед глазами как на ладони.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что
делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше
другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
— Что ему
делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в
другое место… он и не видит, что под носом
делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
Но, однако ж, пошел и ходил часто. Она не гуляла с ним по темной аллее, не пряталась в беседку, и неразговорчив он был, не дарил он ее, но и не ревновал, не делал сцен, ничего, что делали
другие, по самой простой причине: он не видал, не замечал и не подозревал ничего, что делала она, что делали
другие, что
делалось вокруг.
Он смущался, уходил и сам не знал, что с ним
делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет, не говоря о тех знаках нежности, которые не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и
друг над
другом.
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что
делалось вчера, что будет
делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с
другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела нет.
Он смотрел мысленно и на себя, как это у него
делалось невольно, само собой, без его ведома («и как
делалось у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только казаться, а
другие и быть и казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и глазами, так что, глядя на него,
делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих
друг у
друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
— Какая ты красная, Вера: везде свобода! Кто это нажужжал тебе про эту свободу!.. Это, видно, какой-то дилетант свободы! Этак нельзя попросить
друг у
друга сигары или поднять тебе вот этот платок, что ты уронила под ноги, не
сделавшись крепостным рабом! Берегись: от свободы до рабства, как от разумного до нелепого — один шаг! Кто это внушил тебе?
— Вы не только эгоист, но вы и деспот, брат: я лишь открыла рот, сказала, что люблю — чтоб испытать вас, а вы — посмотрите, что с вами
сделалось: грозно сдвинули брови и приступили к допросу. Вы, развитой ум, homme blase, grand coeur, [человек многоопытный, великодушный (фр.).] рыцарь свободы — стыдитесь! Нет, я вижу, вы не годитесь и в
друзья! Ну, если я люблю, — решительно прибавила она, понижая голос и закрывая окно, — тогда что?
Он готов был изломать Веру, как ломают чужую драгоценность, с проклятием: «Не доставайся никому!» Так, по собственному признанию, сделанному ей, он и поступил бы с
другой, но не с ней. Да она и не далась бы в ловушку — стало быть, надо бы было прибегнуть к насилию и
сделаться в одну минуту разбойником.
По просьбе молодого священника возила книги ему, и опять слушала, не
делаясь семинаристом, рассеянно, его мысли и впечатления, высказанные под влиянием того или
другого автора.
Между тем, отрицая в человеке человека — с душой, с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это
делалось ненужным при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место
другому такому же столбу.
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят
друг с
другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем молчат бабушка и Вера? Что
сделалось со всем домом?
Неточные совпадения
— Да вот комара за семь верст ловили, — начали было головотяпы, и вдруг им
сделалось так смешно, так смешно… Посмотрели они
друг на дружку и прыснули.
— Да вот, как вы сказали, огонь блюсти. А то не дворянское дело. И дворянское дело наше
делается не здесь, на выборах, а там, в своем углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно. Вот мужики тоже, посмотрю на них
другой раз: как хороший мужик, так хватает земли нанять сколько может. Какая ни будь плохая земля, всё пашет. Тоже без расчета. Прямо в убыток.
В среде людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это время ни о чем
другом не говорили и не писали, как о Славянском вопросе и Сербской войне. Всё то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время,
делалось теперь в пользу Славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — всё свидетельствовало о сочувствии к Славянам.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого
другого, что
делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там
делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Левин уже давно сделал замечание, что, когда с людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро
сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он чувствовал, что это случится и с братом. И, действительно, кротости брата Николая хватило не надолго. Он с
другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые больные места.