Неточные совпадения
Только два раза во всю свою жизнь сказала она ему: «Я
вам этого никогда не забуду!» Случай с бароном был уже второй случай; но и первый случай в свою очередь так характерен и, кажется, так много означал в судьбе Степана Трофимовича,
что я решаюсь и о нем упомянуть.
Он со слезами вспоминал об этом девять лет спустя, — впрочем, скорее по художественности своей натуры,
чем из благодарности. «Клянусь же
вам и пари держу, — говорил он мне сам (но только мне и по секрету), —
что никто-то изо всей этой публики знать не знал о мне ровнешенько ничего!» Признание замечательное: стало быть, был же в нем острый ум, если он тогда же, на эстраде, мог так ясно понять свое положение, несмотря на всё свое упоение; и, стало быть, не было в нем острого ума, если он даже девять лет спустя не мог вспомнить о том без ощущения обиды.
Тот ему первым словом: «
Вы, стало быть, генерал, если так говорите», то есть в том смысле,
что уже хуже генерала он и брани не мог найти.
Вы мало того
что просмотрели народ, —
вы с омерзительным презрением к нему относились, уж по тому одному,
что под народом
вы воображали себе один только французский народ, да и то одних парижан, и стыдились,
что русский народ не таков.
— А они против этого приказали
вам отвечать-с, — еще бойчее подхватила Агафья, —
что они и без
вас про то знают и
вам того же желают.
— Уж не знаю, каким это манером узнали-с, а когда я вышла и уж весь проулок прошла, слышу, они меня догоняют без картуза-с: «Ты, говорят, Агафьюшка, если, по отчаянии, прикажут тебе: “Скажи, дескать, своему барину,
что он умней во всем городе”, так ты им тотчас на то не забудь: “Сами оченно хорошо про то знаем-с и
вам того же самого желаем-с…”»
Скажите,
что побуждает
вас к таким необузданным поступкам, вне всяких принятых условий и мер?
— Я
вам, пожалуй, скажу,
что побуждает, — угрюмо проговорил он и, оглядевшись, наклонился к уху Ивана Осиповича.
— Скажите, — спросил он его, — каким образом
вы могли заране угадать то,
что я скажу о вашем уме, и снабдить Агафью ответом?
— А таким образом, — засмеялся Липутин, —
что ведь и я
вас за умного человека почитаю, а потому и ответ ваш заране мог предузнать.
— За умнейшего и за рассудительнейшего, а только вид такой подал, будто верю про то,
что вы не в рассудке… Да и сами
вы о моих мыслях немедленно тогда догадались и мне, чрез Агафью, патент на остроумие выслали.
— Ну, тут
вы немного ошибаетесь; я в самом деле… был нездоров… — пробормотал Николай Всеволодович нахмурившись. — Ба! — вскричал он, — да неужели
вы и в самом деле думаете,
что я способен бросаться на людей в полном рассудке? Да для
чего же бы это?
— Во всяком случае, у
вас очень забавное настроение мыслей, — продолжал Nicolas, — а про Агафью я, разумеется, понимаю,
что вы ее обругать меня присылали.
— Ах да, бишь! Я ведь слышал что-то,
что вы дуэли не любите…
— Ба, ба!
что я вижу! — вскричал Nicolas, вдруг заметив на самом видном месте, на столе, том Консидерана. — Да уж не фурьерист ли
вы? Ведь
чего доброго! Так разве это не тот же перевод с французского? — засмеялся он, стуча пальцами в книгу.
—
Вам, excellente amie, [добрейший друг (фр.).] без всякого сомнения известно, — говорил он, кокетничая и щегольски растягивая слова, —
что такое значит русский администратор, говоря вообще, и
что значит русский администратор внове, то есть нововыпеченный, новопоставленный… Ces interminables mots russes!.. [Эти нескончаемые русские слова!.. (фр.)] Но вряд ли могли
вы узнать практически,
что такое значит административный восторг и какая именно это штука?
En un mot, я вот прочел,
что какой-то дьячок в одной из наших заграничных церквей, — mais c’est très curieux, [однако это весьма любопытно (фр.).] — выгнал, то есть выгнал буквально, из церкви одно замечательное английское семейство, les dames charmantes, [прелестных дам (фр.).] пред самым началом великопостного богослужения, — vous savez ces chants et le livre de Job… [
вы знаете эти псалмы и книгу Иова (фр.).] — единственно под тем предлогом,
что «шататься иностранцам по русским церквам есть непорядок и чтобы приходили в показанное время…», и довел до обморока…
— С
чего вы взяли,
что красивый мужчина? У него бараньи глаза.
— Так я и знала! Я в Швейцарии еще это предчувствовала! — раздражительно вскричала она. — Теперь
вы будете не по шести, а по десяти верст ходить!
Вы ужасно опустились, ужасно, уж-жасно!
Вы не то
что постарели,
вы одряхлели…
вы поразили меня, когда я
вас увидела давеча, несмотря на ваш красный галстук… quelle idée rouge! [
что за дикая выдумка! (фр.)] Продолжайте о фон Лембке, если в самом деле есть
что сказать, и кончите когда-нибудь, прошу
вас; я устала.
— Я даже меры принял. Когда про
вас «до-ло-жили»,
что вы «управляли губернией», vous savez, [
вы знаете (фр.).] — он позволил себе выразиться,
что «подобного более не будет».
— Я
вам говорю, я приехала и прямо на интригу наткнулась,
Вы ведь читали сейчас письмо Дроздовой,
что могло быть яснее?
Что же застаю? Сама же эта дура Дроздова, — она всегда только дурой была, — вдруг смотрит вопросительно: зачем, дескать, я приехала? Можете представить, как я была удивлена! Гляжу, а тут финтит эта Лембке и при ней этот кузен, старика Дроздова племянник, — всё ясно! Разумеется, я мигом всё переделала и Прасковья опять на моей стороне, но интрига, интрига!
— Ну да, писатель,
чего вы удивляетесь?
— Понимаю. По-прежнему приятели, по-прежнему попойки, клуб и карты, и репутация атеиста. Мне эта репутация не нравится, Степан Трофимович. Я бы не желала, чтобы
вас называли атеистом, особенно теперь не желала бы. Я и прежде не желала, потому
что ведь всё это одна только пустая болтовня. Надо же наконец сказать.
— К такому,
что не мы одни с
вами умнее всех на свете, а есть и умнее нас.
— Так я и думала…
что не
вы! Почему
вы сами никогда так не скажете, так коротко и метко, а всегда так длинно тянете? Это гораздо лучше,
чем давеча про административный восторг…
Я бы желала, чтоб эти люди чувствовали к
вам уважение, потому
что они пальца вашего, вашего мизинца не стоят, а
вы как себя держите?
—
Вы это про Дашу?
Что это
вам вздумалось? — любопытно поглядела на него Варвара Петровна. — Здорова, у Дроздовых оставила… Я в Швейцарии что-то про вашего сына слышала, дурное, а не хорошее.
— От Лизаветы, по гордости и по строптивости ее, я ничего не добилась, — заключила Прасковья Ивановна, — но видела своими глазами,
что у ней с Николаем Всеволодовичем что-то произошло. Не знаю причин, но, кажется, придется
вам, друг мой Варвара Петровна, спросить о причинах вашу Дарью Павловну. По-моему, так Лиза была обижена. Рада-радешенька,
что привезла
вам наконец вашу фаворитку и сдаю с рук на руки: с плеч долой.
— Дура ты! — накинулась она на нее, как ястреб, — дура неблагодарная!
Что у тебя на уме? Неужто ты думаешь,
что я скомпрометирую тебя хоть чем-нибудь, хоть на столько вот! Да он сам на коленках будет ползать просить, он должен от счастья умереть, вот как это будет устроено! Ты ведь знаешь же,
что я тебя в обиду не дам! Или ты думаешь,
что он тебя за эти восемь тысяч возьмет, а я бегу теперь тебя продавать? Дура, дура, все
вы дуры неблагодарные! Подай зонтик!
—
Вы одни, я рада: терпеть не могу ваших друзей! Как
вы всегда накурите; господи,
что за воздух!
Вы и чай не допили, а на дворе двенадцатый час! Ваше блаженство — беспорядок! Ваше наслаждение — сор!
Что это за разорванные бумажки на полу? Настасья, Настасья!
Что делает ваша Настасья? Отвори, матушка, окна, форточки, двери, всё настежь. А мы в залу пойдемте; я к
вам за делом. Да подмети ты хоть раз в жизни, матушка!
— А ты мети, пятнадцать раз в день мети! Дрянная у
вас зала (когда вышли в залу). Затворите крепче двери, она станет подслушивать. Непременно надо обои переменить. Я ведь
вам присылала обойщика с образчиками,
что же
вы не выбрали? Садитесь и слушайте. Садитесь же, наконец, прошу
вас. Куда же
вы? Куда же
вы? Куда же
вы!
Я умру, и
что с
вами будет?
Понимаете ли
вы, если я сама
вам говорю,
что она ангел кротости! — вдруг яростно вскричала она.
Э, да неужто же
вы мечтаете,
что я еще кланяться
вам должна с таким сокровищем, исчислять все выгоды, сватать!
— Excellente amie! — задрожал вдруг его голос, — я… я никогда не мог вообразить,
что вы решитесь выдать меня… за другую… женщину!
— Я вижу,
что с
вами теперь нечего говорить…
— Но к завтраму
вы отдохнете и обдумаете. Сидите дома, если
что случится, дайте знать, хотя бы ночью. Писем не пишите, и читать не буду. Завтра же в это время приду сама, одна, за окончательным ответом, и надеюсь,
что он будет удовлетворителен. Постарайтесь, чтобы никого не было и чтобы сору не было, а это на
что похоже? Настасья, Настасья!
Накануне
вы с нею переговорите, если надо будет; а на вашем вечере мы не то
что объявим или там сговор какой-нибудь сделаем, а только так намекнем или дадим знать, безо всякой торжественности.
— Так. Я еще посмотрю… А впрочем, всё так будет, как я сказала, и не беспокойтесь, я сама ее приготовлю.
Вам совсем незачем. Всё нужное будет сказано и сделано, а
вам туда незачем. Для
чего? Для какой роли? И сами не ходите и писем не пишите. И ни слуху ни духу, прошу
вас. Я тоже буду молчать.
— О, такова ли она была тогда! — проговаривался он иногда мне о Варваре Петровне. — Такова ли она была прежде, когда мы с нею говорили… Знаете ли
вы,
что тогда она умела еще говорить? Можете ли
вы поверить,
что у нее тогда были мысли, свои мысли. Теперь всё переменилось! Она говорит,
что всё это одна только старинная болтовня! Она презирает прежнее… Теперь она какой-то приказчик, эконом, ожесточенный человек, и всё сердится…
— За
что же ей теперь сердиться, когда
вы исполнили ее требование? — возразил я ему.
— Вот верьте или нет, — заключил он под конец неожиданно, — а я убежден,
что ему не только уже известно всё со всеми подробностями о нашемположении, но
что он и еще что-нибудь сверх того знает, что-нибудь такое,
чего ни
вы, ни я еще не знаем, а может быть, никогда и не узнаем, или узнаем, когда уже будет поздно, когда уже нет возврата!..
Рассказывали,
что он
вас встретит, обласкает, прельстит, обворожит своим простодушием, особенно если
вы ему почему-нибудь нужны и, уж разумеется, если
вы предварительно были ему зарекомендованы.
Чего вы смотрите на эту утопленницу с мертвым ребенком в мертвых руках?
— Неужели
вы думаете, — начал он опять с болезненным высокомерием, оглядывая меня с ног до головы, — неужели
вы можете предположить,
что я, Степан Верховенский, не найду в себе столько нравственной силы, чтобы, взяв мою коробку, — нищенскую коробку мою! — и взвалив ее на слабые плечи, выйти за ворота и исчезнуть отсюда навеки, когда того потребует честь и великий принцип независимости?
Степану Верховенскому не в первый раз отражать деспотизм великодушием, хотя бы и деспотизм сумасшедшей женщины, то есть самый обидный и жестокий деспотизм, какой только может осуществиться на свете, несмотря на то
что вы сейчас, кажется, позволили себе усмехнуться словам моим, милостивый государь мой!
О,
вы не верите,
что я смогу найти в себе столько великодушия, чтобы суметь кончить жизнь у купца гувернером или умереть с голоду под забором!
— Ба, да
вы сами на выходе! А мне-то ведь сказали,
что вы совсем прихворнули от занятий.
—
Вы серьезно,
что он подушку крестил? — с каким-то особенным любопытством вдруг осведомился инженер.