Неточные совпадения
Мне говорят, что климат петербургский мне
становится вреден
и что с моими ничтожными средствами очень дорого в Петербурге жить.
В этих-то стонах
и выражается наслаждение страдающего; не ощущал бы он в них наслаждения, — он бы
и стонать не
стал.
Стоны его
становятся какие-то скверные, пакостно-злые
и продолжаются по целым дням
и ночам.
Меня как-то всю жизнь тянуло такие штуки выкидывать, так что уж я
стал под конец
и в себе не властен.
Стало быть, он со всех сторон успокоен, а, следственно,
и отмщает спокойно
и успешно, будучи убежден, что делает честное
и справедливое дело.
Злость, конечно, могла бы все пересилить, все мои сомнения,
и,
стало быть, могла бы совершенно успешно послужить вместо первоначальной причины именно потому, что она не причина.
О, скажите, кто это первый объявил, кто первый провозгласил, что человек потому только делает пакости, что не знает настоящих своих интересов; а что если б его просветить, открыть ему глаза на его настоящие, нормальные интересы, то человек тотчас же перестал бы делать пакости, тотчас же
стал бы добрым
и благородным, потому что, будучи просвещенным
и понимая настоящие свои выгоды, именно увидел бы в добре собственную свою выгоду, а известно, что ни один человек не может действовать зазнамо против собственных своих выгод, следственно, так сказать, по необходимости
стал бы делать добро?
Но прежде чем я вам назову эту выгоду, я хочу себя компрометировать лично
и потому дерзко объявляю, что все эти прекрасные системы, все эти теории разъяснения человечеству настоящих, нормальных его интересов, с тем чтоб оно, необходимо стремясь достигнуть этих интересов,
стало бы тотчас же добрым
и благородным, — покамест, по моему мненью, одна логистика!
Ведь утверждать хоть эту теорию обновления всего рода человеческого посредством системы его собственных выгод, ведь это, по-моему, почти то же… ну хоть утверждать, например, вслед за Боклем, что от цивилизации человек смягчается, следственно,
становится менее кровожаден
и менее способен к войне.
А так как все хотенья
и рассуждения могут быть действительно вычислены, потому что когда-нибудь откроют же законы так называемой нашей свободной воли, то,
стало быть,
и, кроме шуток, может устроиться что-нибудь вроде таблички, так что мы
и действительно хотеть будем по этой табличке.
Но видите ли: мне в голову пришла одна фантазия,
и я во что бы ни
стало ее хочу осуществить.
Теперь мне совершенно ясно, что я сам, вследствие неограниченного моего тщеславия, а,
стало быть,
и требовательности к самому себе, глядел на себя весьма часто с бешеным недовольством, доходившим до омерзения, а оттого, мысленно,
и приписывал мой взгляд каждому.
Наш романтик скорей сойдет с ума (что, впрочем, очень редко бывает), а плеваться не
станет, если другой карьеры у него в виду не имеется,
и в толчки его никогда не выгонят, а разве свезут в сумасшедший дом в виде «испанского короля», да
и то если уж он очень с ума сойдет.
Раз, проходя ночью мимо одного трактирчика, я увидел в освещенное окно, как господа киями подрались у биллиарда
и как одного из них в окно спустили. В другое время мне бы очень мерзко
стало; но тогда такая вдруг минута нашла, что я этому спущенному господину позавидовал,
и до того позавидовал, что даже в трактир вошел, в биллиардную: «Авось, дескать,
и я подерусь,
и меня тоже из окна спустят».
После же истории с офицером меня еще сильнее туда
стало тянуть: на Невском-то я его
и встречал наиболее, там-то я
и любовался им.
Для этого я
стал ходить по Гостиному двору
и, после нескольких попыток, нацелился на один дешевый немецкий бобрик.
Но кончалась полоса моего развратика,
и мне
становилось ужасно тошно.
Года в три он очень опустился, хотя был по-прежнему довольно красив
и ловок; как-то отек,
стал жиреть; видно было, что к тридцати годам он совершенно обрюзгнет.
Он осекся
и стал шагать по комнате с еще большей досадой. Шагая, он начал
становиться на каблуки
и при этом сильнее топать.
Чрез несколько лет на них
и глядеть
становилось противно.
Чистил же я, украв щетки из передней, чтоб он как-нибудь не заметил
и не
стал потом презирать меня.
— То
и па-а-анудило, что захотелось оставить прежнюю службу, — протянул я втрое больше, уже почти не владея собою. Ферфичкин фыркнул. Симонов иронически посмотрел на меня; Трудолюбов остановился есть
и стал меня рассматривать с любопытством.
Всеми силами я хотел показать, что могу
и без них обойтись; а между тем нарочно стучал сапогами,
становясь на каблуки.
«На коленах умолять о моей дружбе — они не
станут. Это мираж, пошлый мираж, отвратительный, романтический
и фантастический; тот же бал на озере Комо.
И потому я должен дать Зверкову пощечину! Я обязан дать. Итак, решено; я лечу теперь дать ему пощечину».
Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое мгновение, что все это из Сильвио
и из «Маскарада» Лермонтова.
И вдруг мне
стало ужасно стыдно, до того стыдно, что я остановил лошадь, вылез из саней
и стал в снег среди улицы. Ванька с изумлением
и вздыхая смотрел на меня.
Я
стал вглядываться пристальнее
и как бы с усилием: мысли еще не все собрались.
Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она перед моими не опускала
и взгляду своего не меняла, так что мне
стало, наконец, отчего-то жутко.
Бог знает почему я не уходил. Мне самому
становилось все тошнее
и тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли, беспорядочно
стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену, которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность.
…
И к тому ж я… может быть, тоже такой же несчастный, почем ты знаешь,
и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а я вот здесь — с горя. Ну скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой… сошлись… давеча,
и слова мы во все время друг с дружкой не молвили,
и ты меня, как дикая, уж потом рассматривать
стала;
и я тебя также. Разве эдак любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие одно, вот что!
— Ревновал бы, ей-богу. Ну, как это другого она
станет целовать? чужого больше отца любить? Тяжело это
и вообразить. Конечно, все это вздор; конечно, всякий под конец образумится. Но я б, кажется, прежде чем отдать, уж одной заботой себя замучил: всех бы женихов перебраковал. А кончил бы все-таки тем, что выдал бы за того, кого она сама любит. Ведь тот, кого дочь сама полюбит, всегда всех хуже отцу кажется. Это уж так. Много из-за этого в семьях худа бывает.
И так хорошо обоим, так хорошо вдруг
станет, — точно вновь они встретились, вновь повенчались, вновь любовь у них началась.
Но я уже все понял: в ее голосе уже что-то другое дрожало, не резкое, не грубое
и не сдающееся, как недавно, а что-то мягкое
и стыдливое, до того стыдливое, что мне самому как-то вдруг перед ней стыдно
стало, виновато
стало.
А впрочем, я вот что тебе про это скажу, про теперешнее-то твое житье: вот ты теперь хоть
и молодая, пригожая, хорошая, с душой, с чувством; ну, а знаешь ли ты, что вот я, как только давеча очнулся, мне тотчас
и гадко
стало быть здесь с тобой!
А впрочем, пожалуй, пусть
и придет; ничего…» Но, очевидно, главное
и самое важное дело теперь было не в этом: надо было спешить
и во что бы ни
стало скорее спасать мою репутацию в глазах Зверкова
и Симонова.
Узнав, что в письме деньги, Аполлон
стал почтительнее
и согласился сходить.
Но чем более наступал вечер
и чем гуще
становились сумерки, тем более менялись
и путались мои впечатления, а за ними
и мысли.
Затем мы начинаем жить-поживать, едем за границу
и т. д.
и т. д.». Одним словом, самому подло
становилось,
и я кончал тем, что дразнил себя языком.
— Стой! — закричал я в исступлении, когда он медленно
и молча повертывался, с одной рукой за спиной, чтоб уйти в свою комнату. — Стой! воротись, воротись, говорю я тебе! —
и, должно быть, я так неестественно рявкнул, что он повернулся
и даже с некоторым удивлением
стал меня разглядывать. Впрочем, продолжал не говорить ни слова, а это-то меня
и бесило.
— Не помешала ли я вам? — начала она робко, чуть слышно,
и стала вставать.
Когда же я
стал называть себя подлецом
и мерзавцем
и полились мои слезы (я проговорил всю эту тираду со слезами), все лицо ее передернулось какой-то судорогой.
Я отворил дверь в сени
и стал прислушиваться.
Я остановился у стола возле стула, на котором она сидела,
и бессмысленно смотрел перед собой. Прошло с минуту, вдруг я весь вздрогнул: прямо перед собой, на столе, я увидал… одним словом, я увидал смятую синюю пятирублевую бумажку, ту самую, которую минуту назад зажал в ее руке. Это была та бумажка; другой
и быть не могло; другой
и в доме не было. Она,
стало быть, успела выбросить ее из руки на стол в ту минуту, когда я отскочил в другой угол.