Неточные совпадения
Повторю, очень трудно писать по-русски: я вот исписал целых три страницы
о том, как я злился всю жизнь за фамилию, а между тем читатель наверно уж вывел,
что злюсь-то я именно за то,
что я
не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще раз и оправдываться было бы для меня унизительно.
Все это, конечно, я наговорил в какую-то как бы похвалу моей матери, а между тем уже заявил,
что о ней, тогдашней,
не знал вовсе.
Вопрос следующий: как она-то могла, она сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная всеми понятиями
о законности брака, придавленная, как бессильная муха, она, уважавшая своего Макара Ивановича
не меньше
чем какого-то Бога, как она-то могла, в какие-нибудь две недели, дойти до такого греха?
Что на гибель — это-то и мать моя, надеюсь, понимала всю жизнь; только разве когда шла, то
не думала
о гибели вовсе; но так всегда у этих «беззащитных»: и знают,
что гибель, а лезут.
Никогда ни
о чем не просил; зато раз года в три непременно являлся домой на побывку и останавливался прямо у матери, которая, всегда так приходилось, имела свою квартиру, особую от квартиры Версилова.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди,
не только
не знал меня вовсе, но даже в этом никогда
не раскаивался (кто знает, может быть,
о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом,
что и деньги
не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Что отец — это бы еще ничего, и нежностей я
не любил, но человек этот меня знать
не хотел и унизил, тогда как я мечтал
о нем все эти годы взасос (если можно так
о мечте выразиться).
Кроме нищеты, стояло нечто безмерно серьезнейшее, —
не говоря уже
о том,
что все еще была надежда выиграть процесс
о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и несколько более тысяч.
Отвернулись от него все, между прочим и все влиятельные знатные люди, с которыми он особенно умел во всю жизнь поддерживать связи, вследствие слухов об одном чрезвычайно низком и —
что хуже всего в глазах «света» — скандальном поступке, будто бы совершенном им с лишком год назад в Германии, и даже
о пощечине, полученной тогда же слишком гласно, именно от одного из князей Сокольских, и на которую он
не ответил вызовом.
Правда, он достиг того,
что остался передо мною непроницаем; но сам я
не унизился бы до просьб
о серьезности со мной с его стороны.
Я почти забыл
о ней вовсе и уж никак
не ожидал,
что она с таким значением.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще
не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется,
не подслушивал: просто
не мог
не слушать, когда увидел,
что вдруг, при известии
о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома
не было.
Я сперва заключил
о нем,
что он — совсем баба; но потом должен был перезаключить в том смысле,
что если и баба, то все-таки оставалось в нем какое-то иногда упрямство, если
не настоящее мужество.
Упоминаю теперь с любопытством,
что мы с ним почти никогда и
не говорили
о генеральше, то есть как бы избегали говорить: избегал особенно я, а он в свою очередь избегал говорить
о Версилове, и я прямо догадался,
что он
не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
О mon cher, этот детский вопрос в наше время просто страшен: покамест эти золотые головки, с кудрями и с невинностью, в первом детстве, порхают перед тобой и смотрят на тебя, с их светлым смехом и светлыми глазками, — то точно ангелы Божии или прелестные птички; а потом… а потом случается,
что лучше бы они и
не вырастали совсем!
Видя, в
чем дело, я встал и резко заявил,
что не могу теперь принять деньги,
что мне сообщили
о жалованье, очевидно, ошибочно или обманом, чтоб я
не отказался от места, и
что я слишком теперь понимаю,
что мне
не за
что получать, потому
что никакой службы
не было.
Я вспыхнул и окончательно объявил,
что мне низко получать жалованье за скандальные рассказы
о том, как я провожал два хвоста к институтам,
что я
не потешать его нанялся, а заниматься делом, а когда дела нет, то надо покончить и т. д., и т. д.
Я так и вздрогнул. Во-первых, он Версилова обозначил моим отцом,
чего бы он себе никогда со мной
не позволил, а во-вторых, заговорил
о Версилове,
чего никогда
не случалось.
Сам он
не стоит описания, и, собственно, в дружеских отношениях я с ним
не был; но в Петербурге его отыскал; он мог (по разным обстоятельствам,
о которых говорить тоже
не стоит) тотчас же сообщить мне адрес одного Крафта, чрезвычайно нужного мне человека, только
что тот вернется из Вильно.
— Это верно, это очень верно, это — очень гордый человек! Но чистый ли это человек? Послушайте,
что вы думаете
о его католичестве? Впрочем, я забыл,
что вы, может быть,
не знаете…
Если б я
не был так взволнован, уж разумеется, я бы
не стрелял такими вопросами, и так зря, в человека, с которым никогда
не говорил, а только
о нем слышал. Меня удивляло,
что Васин как бы
не замечал моего сумасшествия!
— Позвольте, Крафт, вы сказали: «Заботятся
о том,
что будет через тысячу лет». Ну а ваше отчаяние… про участь России… разве это
не в том же роде забота?
Не желаю судить теперь
о намерениях Алексея Никаноровича в этом случае и признаюсь, по смерти его я находился в некоторой тягостной нерешимости,
что мне делать с этим документом, особенно ввиду близкого решения этого дела в суде.
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне,
что вы, и только один вы, могли бы передать истину
о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы
не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше,
чем когда-нибудь это надо!
В
чем тут состояла вся эта игра, я и от Крафта
не мог добиться, но
о взаимной ненависти, возникшей между обоими после их дружбы, все подтверждали.
В то время в выздоравливавшем князе действительно, говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть
не бросать свои деньги на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать на Бог знает
что большими кушами, даже на разные тамошние учреждения; у одного русского светского мота чуть
не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы начал мечтать
о браке.
— Неужели, чтоб доехать до Вильно, револьвер нужен? — спросил я вовсе без малейшей задней мысли: и мысли даже
не было! Так спросил, потому
что мелькнул револьвер, а я тяготился,
о чем говорить.
Я начал эту пирамиду еще под детским одеялом, когда, засыпая, мог плакать и мечтать —
о чем? — сам
не знаю.
Тут тот же монастырь, те же подвиги схимничества. Тут чувство, а
не идея. Для
чего? Зачем? Нравственно ли это и
не уродливо ли ходить в дерюге и есть черный хлеб всю жизнь, таская на себе такие деньжища? Эти вопросы потом, а теперь только
о возможности достижения цели.
О, я ведь предчувствовал, как тривиальны будут все возражения и как тривиален буду я сам, излагая «идею»: ну
что я высказал? Сотой доли
не высказал; я чувствую,
что вышло мелочно, грубо, поверхностно и даже как-то моложе моих лет.
Зачем они
не подходят прямо и откровенно и к
чему я непременно сам и первый обязан к ним лезть? — вот
о чем я себя спрашивал.
Вообще, все эти мечты
о будущем, все эти гадания — все это теперь еще как роман, и я, может быть, напрасно записываю; пускай бы оставалось под черепом; знаю тоже,
что этих строк, может быть, никто
не прочтет; но если б кто и прочел, то поверил ли бы он,
что, может быть, я бы и
не вынес ротшильдских миллионов?
Я обыкновенно входил молча и угрюмо, смотря куда-нибудь в угол, а иногда входя
не здоровался. Возвращался же всегда ранее этого раза, и мне подавали обедать наверх. Войдя теперь, я вдруг сказал: «Здравствуйте, мама»,
чего никогда прежде
не делывал, хотя как-то все-таки, от стыдливости,
не мог и в этот раз заставить себя посмотреть на нее, и уселся в противоположном конце комнаты. Я очень устал, но
о том
не думал.
Я только
о том негодую,
что Версилов, услышав,
что ты про Васина выговариваешь их, а
не его, наверно,
не поправил бы тебя вовсе — до того он высокомерен и равнодушен с нами.
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это была случайность: он ничего
не знал и говорил совсем
не о том, хоть и помянул Ротшильда; но как он мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта.
Что злился он ужасно, в том
не было никакого сомнения.
О том,
что приехал с тем, чтоб нас удивить чем-то, — об этом я, разумеется,
не упоминаю.
Через полчаса, когда Тушар вышел из классной, я стал переглядываться с товарищами и пересмеиваться; конечно, они надо мною смеялись, но я
о том
не догадывался и думал,
что мы смеемся оттого,
что нам весело.
Я чувствовал,
что мне здесь никогда
не простят, —
о, я уже начинал помаленьку понимать,
что именно
не простят и
чем именно я провинился!
Версилов, в первую минуту, бессознательно держал себя сгорбившись, боясь задеть головой
о потолок, однако
не задел и кончил тем,
что довольно спокойно уселся на моем диване, на котором была уже постлана моя постель.
—
О да, ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то,
что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот
что, ради Христа: там, внизу, то,
что ты рассказывал и к
чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все,
что ты намерен был открыть или сообщить, и ничего больше у тебя
не было?
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все,
что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant,
что же из этого выйдет? Ты так умен,
что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и
не говорю
о том,
что даже до сей поры
не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в
чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том,
что родился
не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
— Друг мой, я с тобой согласен во всем вперед; кстати, ты
о плече слышал от меня же, а стало быть, в сию минуту употребляешь во зло мое же простодушие и мою же доверчивость; но согласись,
что это плечо, право, было
не так дурно, как оно кажется с первого взгляда, особенно для того времени; мы ведь только тогда начинали. Я, конечно, ломался, но я ведь тогда еще
не знал,
что ломаюсь. Разве ты, например, никогда
не ломаешься в практических случаях?
Я теперь согласен,
что многое из того
не надо было объяснять вовсе, тем более с такой прямотой:
не говоря уже
о гуманности, было бы даже вежливее; но поди удержи себя, когда, растанцевавшись, захочется сделать хорошенькое па?
— То есть ты подозреваешь,
что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж
не думаешь ли ты,
что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду?
О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем добра. И даже вот теперь, когда так поправились и мои средства, я бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне с матерью помогать тебе.
А разозлился я вдруг и выгнал его действительно, может быть, и от внезапной догадки,
что он пришел ко мне, надеясь узнать:
не осталось ли у Марьи Ивановны еще писем Андроникова?
Что он должен был искать этих писем и ищет их — это я знал. Но кто знает, может быть тогда, именно в ту минуту, я ужасно ошибся! И кто знает, может быть, я же, этою же самой ошибкой, и навел его впоследствии на мысль
о Марье Ивановне и
о возможности у ней писем?
Я объяснил ему en toutes lettres, [Откровенно, без обиняков (франц.).]
что он просто глуп и нахал и
что если насмешливая улыбка его разрастается все больше и больше, то это доказывает только его самодовольство и ординарность,
что не может же он предположить,
что соображения
о тяжбе
не было и в моей голове, да еще с самого начала, а удостоило посетить только его многодумную голову.
Видал я таких,
что из-за первого ведра холодной воды
не только отступаются от поступков своих, но даже от идеи, и сами начинают смеяться над тем,
что, всего час тому, считали священным;
о, как у них это легко делается!
Ясно было,
что говорили одушевленно и страстно и
что дело шло
не о выкройках:
о чем-то сговаривались, или спорили, или один голос убеждал и просил, а другой
не слушался и возражал.
Веселый господин кричал и острил, но дело шло только
о том,
что Васина нет дома,
что он все никак
не может застать его,
что это ему на роду написано и
что он опять, как тогда, подождет, и все это, без сомнения, казалось верхом остроумия хозяйке.
Он еще
не успел и сесть, как мне вдруг померещилось,
что это, должно быть, отчим Васина, некий господин Стебельков,
о котором я уже что-то слышал, но до того мельком,
что никак бы
не мог сказать,
что именно: помнил только,
что что-то нехорошее.