Неточные совпадения
— Для
чего я
не служу, милостивый государь, — подхватил Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову, как будто это он ему задал вопрос, — для
чего не служу? А разве сердце у меня
не болит
о том,
что я пресмыкаюсь втуне? Когда господин Лебезятников, тому месяц назад, супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненькой, разве я
не страдал? Позвольте, молодой человек, случалось вам… гм… ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?
Бивал он ее под конец; а она хоть и
не спускала ему,
о чем мне доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со слезами и меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях своих зрит себя когда-то счастливой…
Пришел я в первый день поутру со службы, смотрю: Катерина Ивановна два блюда сготовила, суп и солонину под хреном,
о чем и понятия до сих пор
не имелось.
А теперь вот вообразили, вместе с мамашей,
что и господина Лужина можно снести, излагающего теорию
о преимуществе жен, взятых из нищеты и облагодетельствованных мужьями, да еще излагающего чуть
не при первом свидании.
Ясно,
что теперь надо было
не тосковать,
не страдать пассивно, одними рассуждениями,
о том,
что вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее.
До его квартиры оставалось только несколько шагов. Он вошел к себе, как приговоренный к смерти. Ни
о чем не рассуждал и совершенно
не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал,
что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и
что все вдруг решено окончательно.
Возвратясь с Сенной, он бросился на диван и целый час просидел без движения. Между тем стемнело; свечи у него
не было, да и в голову
не приходило ему зажигать. Он никогда
не мог припомнить: думал ли он
о чем-нибудь в то время? Наконец он почувствовал давешнюю лихорадку, озноб, и с наслаждением догадался,
что на диване можно и лечь… Скоро крепкий, свинцовый сон налег на него, как будто придавил.
Он очень хорошо знал, он отлично хорошо знал,
что они в это мгновение уже в квартире,
что очень удивились, видя,
что она отперта, тогда как сейчас была заперта,
что они уже смотрят на тела и
что пройдет
не больше минуты, как они догадаются и совершенно сообразят,
что тут только
что был убийца и успел куда-нибудь спрятаться, проскользнуть мимо них, убежать; догадаются, пожалуй, и
о том,
что он в пустой квартире сидел, пока они вверх проходили.
Не в полной памяти прошел он и в ворота своего дома; по крайней мере, он уже прошел на лестницу и тогда только вспомнил
о топоре. А между тем предстояла очень важная задача: положить его обратно, и как можно незаметнее. Конечно, он уже
не в силах был сообразить,
что, может быть, гораздо лучше было бы ему совсем
не класть топора на прежнее место, а подбросить его, хотя потом, куда-нибудь на чужой двор.
Он старался прицепиться к чему-нибудь и
о чем бы нибудь думать,
о совершенно постороннем, но это совсем
не удавалось.
— Нет,
не брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он
не подумал
о том,
что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте,
что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть
не захлебнулся от злобы на себя самого, только
что переступил порог Разумихина.
— Да
чего ты так…
Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому
что много мы с ним
о тебе переговорили… Иначе от кого ж бы я про тебя столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть
не ежедневно видимся. Ведь я в эту часть переехал. Ты
не знаешь еще? Только
что переехал. У Лавизы с ним раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?
— Эвося!
О чем бредил? Известно,
о чем бредят… Ну, брат, теперь чтобы времени
не терять, за дело.
— Пашенькой зовет! Ах ты рожа хитростная! — проговорила ему вслед Настасья; затем отворила дверь и стала подслушивать, но
не вытерпела и сама побежала вниз. Очень уж ей интересно было узнать,
о чем он говорит там с хозяйкой; да и вообще видно было,
что она совсем очарована Разумихиным.
— Жалею весьма и весьма,
что нахожу вас в таком положении, — начал он снова, с усилием прерывая молчание. — Если б знал
о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части в сенате.
Не упоминаю уже
о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час…
Не говорю уже
о том,
что преступления в низшем классе, в последние лет пять, увеличились;
не говорю
о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах; страннее всего то для меня,
что преступления и в высших классах таким же образом увеличиваются, и, так сказать, параллельно.
Он
не знал, да и
не думал
о том, куда идти; он знал одно: «
что все это надо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же;
что домой он иначе
не воротится, потому
что не хочет так жить».
Теперь же он вошел, ни
о чем не думая.
Раскольников скоро заметил,
что эта женщина
не из тех, которые тотчас же падают в обмороки. Мигом под головою несчастного очутилась подушка —
о которой никто еще
не подумал; Катерина Ивановна стала раздевать его, осматривать, суетилась и
не терялась, забыв
о себе самой, закусив свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться из груди.
— Умирать-то
не след! — крикнула Катерина Ивановна и уже бросилась было растворить дверь, чтобы разразиться на них целым громом, но столкнулась в дверях с самою г-жой Липпевехзель, которая только
что успела прослышать
о несчастии и прибежала производить распорядок. Это была чрезвычайно вздорная и беспорядочная немка.
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить
о том,
что вы говорите, — высокомерно начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным тоном, чтобы та «помнила свое место» и даже теперь
не могла отказать себе в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
Пульхерия Александровна, вся встревоженная мыслию
о своем Роде, хоть и чувствовала,
что молодой человек очень уж эксцентричен и слишком уж больно жмет ей руку, но так как в то же время он был для нее провидением, то и
не хотела замечать всех этих эксцентрических подробностей.
Тащу его к Родьке и потом тотчас к вам, значит в час вы получите
о нем два известия, — и от доктора, понимаете, от самого доктора; это уж
не то
что от меня!
О любви только
не заговаривай, — застенчива до судорог, — но и вид показывай,
что отойти
не можешь, ну, и довольно.
— А знаете, Авдотья Романовна, вы сами ужасно как похожи на вашего брата, даже во всем! — брякнул он вдруг, для себя самого неожиданно, но тотчас же, вспомнив
о том,
что сейчас говорил ей же про брата, покраснел как рак и ужасно сконфузился. Авдотья Романовна
не могла
не рассмеяться, на него глядя.
— Бог меня прости, а я таки порадовалась тогда ее смерти, хоть и
не знаю, кто из них один другого погубил бы: он ли ее, или она его? — заключила Пульхерия Александровна; затем осторожно, с задержками и беспрерывными взглядываниями на Дуню,
что было той, очевидно, неприятно, принялась опять расспрашивать
о вчерашней сцене между Родей и Лужиным.
—
О будущем муже вашей дочери я и
не могу быть другого мнения, — твердо и с жаром отвечал Разумихин, — и
не из одной пошлой вежливости это говорю, а потому… потому… ну хоть по тому одному,
что Авдотья Романовна сама, добровольно, удостоила выбрать этого человека.
— Он был
не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы знали,
что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм!
О каком-то покойнике и
о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера, когда мы шли домой, но я
не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
— Ах, друг мой, да я
не знала,
о чем уж и заговорить, — вырвалось у Пульхерии Александровны.
«Лжет! — думал он про себя, кусая ногти со злости. — Гордячка! Сознаться
не хочет,
что хочется благодетельствовать!
О, низкие характеры! Они и любят, точно ненавидят.
О, как я… ненавижу их всех!»
И выходит в результате,
что всё на одну только кладку кирпичиков да на расположение коридоров и комнат в фаланстере [Фаланстеры — дворцы-общежития,
о которых мечтал в своей утопии Ш. Фурье, французский социалист-утопист.] свели! фаланстера-то и готова, да натура-то у вас для фаланстеры еще
не готова, жизни хочет, жизненного процесса еще
не завершила, рано на кладбище!
— Позвольте вам заметить, — отвечал он сухо, —
что Магометом иль Наполеоном я себя
не считаю… ни кем бы то ни было из подобных лиц, следственно, и
не могу,
не быв ими, дать вам удовлетворительного объяснения
о том, как бы я поступил.
— Стой! — закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, — стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты говоришь,
что вопрос
о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться,
что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив: ничего
не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
О, ни за
что, ни за
что не прощу старушонке!»
Я уж
о том и
не говорю,
что у женщин случаи такие есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на все видимое негодование.
— Разумеется, так! — ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» — подумал он про себя. Странное дело, до сих пор еще ни разу
не приходило ему в голову: «
что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина
о посещении Порфирия он очень немного был заинтересован: так много убыло с тех пор и прибавилось!..
— Вы написали, — резко проговорил Раскольников,
не оборачиваясь к Лужину, —
что я вчера отдал деньги
не вдове раздавленного, как это действительно было, а его дочери (которой до вчерашнего дня никогда
не видал). Вы написали это, чтобы поссорить меня с родными, и для того прибавили, в гнусных выражениях,
о поведении девушки, которой вы
не знаете. Все это сплетня и низость.
— Извините, сударь, — дрожа со злости, ответил Лужин, — в письме моем я распространился
о ваших качествах и поступках единственно в исполнении тем самым просьбы вашей сестрицы и мамаши описать им: как я вас нашел и какое вы на меня произвели впечатление?
Что же касается до означенного в письме моем, то найдите хоть строчку несправедливую, то есть
что вы
не истратили денег и
что в семействе том, хотя бы и несчастном,
не находилось недостойных лиц?
— Это
не совсем справедливо, Пульхерия Александровна, и особенно в настоящий момент, когда возвещено
о завещанных Марфой Петровной трех тысячах,
что, кажется, очень кстати, судя по новому тону, которым заговорили со мной, — прибавил он язвительно.
— Я думаю,
что у него очень хорошая мысль, — ответил он. —
О фирме, разумеется, мечтать заранее
не надо, но пять-шесть книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А
что касается до того,
что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем, будет еще время вам сговориться…
— Ничего, я приду, я буду ходить! — пробормотал он вполголоса, точно
не вполне сознавая,
о чем хочет сказать, и вышел из комнаты.
— Раз навсегда: никогда ни
о чем меня
не спрашивай. Нечего мне тебе отвечать…
Не приходи ко мне. Может, я и приду сюда… Оставь меня, а их…
не оставь. Понимаешь меня?
«И многие из иудеев пришли к Марфе и Марии утешать их в печали
о брате их. Марфа, услыша,
что идет Иисус, пошла навстречу ему; Мария же сидела дома. Тогда Марфа сказала Иисусу: господи! если бы ты был здесь,
не умер бы брат мой. Но и теперь знаю,
что чего ты попросишь у бога, даст тебе бог».
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету?
Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль
не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «
О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем?
Что было? И
что у него в намерениях?
Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал),
что без нее уже жить
не может…
О господи!»
—
Что? Бумажка? Так, так…
не беспокойтесь, так точно-с, — проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял бумагу и просмотрел ее. — Да, точно так-с. Больше ничего и
не надо, — подтвердил он тою же скороговоркой и положил бумагу на стол. Потом, через минуту, уже говоря
о другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на бюро.
— Славная вещь, славная вещь… — повторял Порфирий Петрович, как будто задумавшись вдруг
о чем-то совсем другом, — да! славная вещь! — чуть
не вскрикнул он под конец, вдруг вскинув глаза на Раскольникова и останавливаясь в двух шагах от него. Это многократное глупенькое повторение,
что казенная квартира славная вещь, слишком, по пошлости своей, противоречило с серьезным, мыслящим и загадочным взглядом, который он устремил теперь на своего гостя.
Мне надо быть на похоронах того самого раздавленного лошадьми чиновника, про которого вы… тоже знаете… — прибавил он, тотчас же рассердившись за это прибавление, а потом тотчас же еще более раздражившись, — мне это все надоело-с, слышите ли, и давно уже… я отчасти от этого и болен был… одним словом, — почти вскрикнул он, почувствовав,
что фраза
о болезни еще более некстати, — одним словом: извольте или спрашивать меня, или отпустить сейчас же… а если спрашивать, то
не иначе как по форме-с!
Да
чего: сам вперед начнет забегать, соваться начнет, куда и
не спрашивают, заговаривать начнет беспрерывно
о том,
о чем бы надо, напротив, молчать, различные аллегории начнет подпускать, хе-хе! сам придет и спрашивать начнет: зачем-де меня долго
не берут? хе-хе-хе! и это ведь с самым остроумнейшим человеком может случиться, с психологом и литератором-с!
— Бог простит, — ответил Раскольников, и как только произнес это, мещанин поклонился ему, но уже
не земно, а в пояс, медленно повернулся и вышел из комнаты. «Все
о двух концах, теперь все
о двух концах», — твердил Раскольников и более
чем когда-нибудь бодро вышел из комнаты.