Неточные совпадения
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой,
не могло быть
о том речи. Всего же неприятнее тут было то,
что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль,
что он может руководиться этим интересом,
что он для продажи этого леса будет искать примирения с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала,
что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич
не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и
не мог понять, к
чему все эти страшные и высокопарные слова
о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
Он прочел руководящую статью, в которой объяснялось,
что в наше время совершенно напрасно поднимается вопль
о том, будто бы радикализм угрожает поглотить все консервативные элементы и будто бы правительство обязано принять меры для подавления революционной гидры,
что, напротив, «по нашему мнению, опасность лежит
не в мнимой революционной гидре, а в упорстве традиционности, тормозящей прогресс», и т. д.
Он прочел и
о том,
что граф Бейст, как слышно, проехал в Висбаден, и
о том,
что нет более седых волос, и
о продаже легкой кареты, и предложение молодой особы; но эти сведения
не доставляли ему, как прежде, тихого, иронического удовольствия.
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай
о детях, они
не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину.
Чем я могу, я всё готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости!
— Ну, хорошо, хорошо. Погоди еще, и ты придешь к этому. Хорошо, как у тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде, да такие мускулы, да свежесть, как у двенадцатилетней девочки, — а придешь и ты к нам. Да, так
о том,
что ты спрашивал: перемены нет, но жаль,
что ты так давно
не был.
Казалось бы, ничего
не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому,
чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось,
что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо,
что не могло быть и мысли
о том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
Или… он
не мог думать
о том,
что с ним будет, если ему откажут.
Левин хотел сказать брату
о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон, с которым брат расспрашивал его
о хозяйственных делах (материнское имение их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал,
что не может почему-то начать говорить с братом
о своем решении жениться.
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее уже было
не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось,
что в ласковости ее был особенный, умышленно-спокойный тон. И ему стало грустно. Поговорив
о своей старой гувернантке,
о ее странностях, она спросила его
о его жизни.
— Я
не знаю, — отвечал он,
не думая
о том,
что говорит. Мысль
о том,
что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы, то он опять уедет ничего
не решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал
о том,
что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя,
что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел,
что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем другим человеком,
не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания.
—
Что ты! Вздор какой! Это ее манера…. Ну давай же, братец, суп!… Это ее манера, grande dame, [важной дамы,] — сказал Степан Аркадьич. — Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Бониной надо. Ну как же ты
не дик?
Чем же объяснить то,
что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня спрашивали
о тебе беспрестанно, как будто я должен знать. А я знаю только одно: ты делаешь всегда то,
что никто
не делает.
— Но ты
не ошибаешься? Ты знаешь,
о чем мы говорим? — проговорил Левин, впиваясь глазами в своего собеседника. — Ты думаешь,
что это возможно?
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив
о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала,
что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить
не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Извини меня, но я
не понимаю ничего, — сказал Левин, мрачно насупливаясь. И тотчас же он вспомнил
о брате Николае и
о том, как он гадок,
что мог забыть
о нем.
—
О моралист! Но ты пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты
не можешь ей дать; а другая жертвует тебе всем и ничего
не требует.
Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
И вдруг они оба почувствовали,
что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но
что каждый думает только
о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже
не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал,
что надо делать в этих случаях.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно.
Чего мне бояться? Я ничего дурного
не сделала.
Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним
не может быть неловко. Вот он, сказала она себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его
о пощаде, и подала руку.
— Я люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому
что я глупа, или снисходит до меня. Я это очень люблю: снисходит! Я очень рада,
что он меня терпеть
не может, — говорила она
о нем.
— А потому, — перебил Левин, —
что при электричестве каждый раз, как вы потрете смолу
о шерсть, обнаруживается известное явление, а здесь
не каждый раз, стало быть, это
не природное явление.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она
не намерена была говорить ему
о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то,
что ей кажется дело с Вронским совсем конченным,
что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить
о матери и предстоящем свидании с ней. Он в душе своей
не уважал матери и,
не отдавая себе в том отчета,
не любил ее, хотя по понятиям того круга, в котором жил, по воспитанию своему,
не мог себе представить других к матери отношений, как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных,
чем менее в душе он уважал и любил ее.
— Вдове, — сказал Вронский, пожимая плечами. — Я
не понимаю,
о чем спрашивать.
Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить
о своем горе она
не хотела, а с этим горем на душе говорить
о постороннем она
не могла. Она знала,
что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль
о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить
о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря
о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю,
что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним,
что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение
не души его…
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена говорила с ним, называя его «ты»,
чего прежде
не было. В отношениях мужа с женой оставалась та же отчужденность, но уже
не было речи
о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
—
О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и знаю этот голубой туман, в роде того,
что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко входить в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная…. Кто
не прошел через это?
Вронский подошел к Кити, напоминая ей
о первой кадрили и сожалея,
что всё это время
не имел удовольствия ее видеть.
Во время кадрили ничего значительного
не было сказано, шел прерывистый разговор то
о Корсунских, муже и жене, которых он очень забавно описывал, как милых сорокалетних детей, то
о будущем общественном театре, и только один раз разговор затронул ее за живое, когда он спросил
о Левине, тут ли он, и прибавил,
что он очень понравился ему.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел,
что говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата
не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли
о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто
не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому,
что говорил господин в поддевке. Он говорил
о каком-то предприятии.
Он был совсем
не такой, каким воображал его Константин. Самое тяжелое и дурное в его характере, то,
что делало столь трудным общение с ним, было позабыто Константином Левиным, когда он думал
о нем; и теперь, когда увидел его лицо, в особенности это судорожное поворачиванье головы, он вспомнил всё это.
— Я нездоров, я раздражителен стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне говоришь
о Сергей Иваныче и его статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье.
Что может писать
о справедливости человек, который ее
не знает? Вы читали его статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
— Ну, будет
о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад тебя видеть.
Что там ни толкуй, а всё
не чужие. Ну, выпей же. Расскажи,
что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая другую рюмку. — Как ты живешь?
Левин же был твердо убежден,
что если она подгорела, то потому только,
что не были приняты те меры,
о которых он сотни раз приказывал.
—
О нет,
о нет! Я
не Стива, — сказала она хмурясь. — Я оттого говорю тебе,
что я ни на минуту даже
не позволяю себе сомневаться в себе, — сказала Анна.
Но в ту минуту, когда она выговаривала эти слова, она чувствовала,
что они несправедливы; она
не только сомневалась в себе, она чувствовала волнение при мысли
о Вронском и уезжала скорее,
чем хотела, только для того, чтобы больше
не встречаться с ним.
Не раз говорила она себе эти последние дни и сейчас только,
что Вронский для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей,
что она никогда
не позволит себе и думать
о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
—
О, прекрасно! Mariette говорит,
что он был мил очень и… я должен тебя огорчить…
не скучал
о тебе,
не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг,
что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то
что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она
о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Анна ничего
не слышала об этом положении, и ей стало совестно,
что она так легко могла забыть
о том,
что для него было так важно.
—
Не может быть! — закричал он, отпустив педаль умывальника, которым он обливал свою красную здоровую шею. —
Не может быть! — закричал он при известии
о том,
что Лора сошлась с Милеевым и бросила Фертингофа. — И он всё так же глуп и доволен? Ну, а Бузулуков
что?
— Ничего, папа, — отвечала Долли, понимая,
что речь идет
о муже. — Всё ездит, я его почти
не вижу, —
не могла она
не прибавить с насмешливою улыбкой.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты
не чувствуешь,
что ей больно от всякого намека на то,
что причиной. Ах! так ошибаться в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли,
что она говорила
о Вронском. — Я
не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных людей.
—
О чем, как
не о твоем горе?
Как будто слезы были та необходимая мазь, без которой
не могла итти успешно машина взаимного общения между двумя сестрами, — сестры после слез разговорились
не о том,
что занимало их; но, и говоря
о постороннем, они поняли друг друга.
— То,
о чем вы сейчас говорили, была ошибка, а
не любовь.
— Разве вы
не знаете,
что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я
не знаю и
не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я
не могу думать
о вас и
о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я
не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно
не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
—
О, да! — сказала Анна, сияя улыбкой счастья и
не понимая ни одного слова из того,
что говорила ей Бетси. Она перешла к большому столу и приняла участие в общем разговоре.
Алексей Александрович ничего особенного и неприличного
не нашел в том,
что жена его сидела с Вронским у особого стола и
о чем-то оживленно разговаривала; но он заметил,
что другим в гостиной это показалось чем-то особенным и неприличным, и потому это показалось неприличным и ему. Он решил,
что нужно сказать об этом жене.
Теперь же, хотя убеждение его
о том,
что ревность есть постыдное чувство и
что нужно иметь доверие, и
не было разрушено, он чувствовал,
что стоит лицом к лицу пред чем-то нелогичным и бестолковым, и
не знал,
что надо делать.