Неточные совпадения
С досадой, однако, предчувствую,
что, кажется, нельзя обойтись совершенно без описания чувств и без размышлений (может быть, даже пошлых): до того развратительно действует на человека всякое литературное занятие, хотя
бы и предпринимаемое единственно для себя.
А человеку, который приехал
с «Антоном Горемыкой», разрушать, на основании помещичьего права, святость брака, хотя и своего дворового, было
бы очень зазорно перед самим собою, потому
что, повторяю, про этого «Антона Горемыку» он еще не далее как несколько месяцев тому назад, то есть двадцать лет спустя, говорил чрезвычайно серьезно.
Я слышал от развратных людей,
что весьма часто мужчина,
с женщиной сходясь, начинает совершенно молча,
что, конечно, верх чудовищности и тошноты; тем не менее Версилов, если б и хотел, то не мог
бы, кажется, иначе начать
с моею матерью.
Но чуть увижу,
что этот шаг, хотя
бы и условный и малый, все-таки отдалит меня от главного, то тотчас же
с ними порву, брошу все и уйду в свою скорлупу».
Отвернулись от него все, между прочим и все влиятельные знатные люди,
с которыми он особенно умел во всю жизнь поддерживать связи, вследствие слухов об одном чрезвычайно низком и —
что хуже всего в глазах «света» — скандальном поступке, будто
бы совершенном им
с лишком год назад в Германии, и даже о пощечине, полученной тогда же слишком гласно, именно от одного из князей Сокольских, и на которую он не ответил вызовом.
Правда, он достиг того,
что остался передо мною непроницаем; но сам я не унизился
бы до просьб о серьезности со мной
с его стороны.
Но протестовать тогда же — значило
бы порвать
с ними сразу,
что хоть вовсе не пугало меня, но вредило моим существенным целям, а потому я принял место покамест молча, молчаньем защитив мое достоинство.
Упоминаю теперь
с любопытством,
что мы
с ним почти никогда и не говорили о генеральше, то есть как
бы избегали говорить: избегал особенно я, а он в свою очередь избегал говорить о Версилове, и я прямо догадался,
что он не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Они привязались сами: они стали браниться, они гораздо сквернее бранились,
чем я: и молокосос, и без кушанья оставить надо, и нигилист, и городовому отдадут, и
что я потому привязался,
что они одни и слабые женщины, а был
бы с ними мужчина, так я
бы сейчас хвост поджал.
О mon cher, этот детский вопрос в наше время просто страшен: покамест эти золотые головки,
с кудрями и
с невинностью, в первом детстве, порхают перед тобой и смотрят на тебя,
с их светлым смехом и светлыми глазками, — то точно ангелы Божии или прелестные птички; а потом… а потом случается,
что лучше
бы они и не вырастали совсем!
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения
с ним могли случаться поминутно, Бог знает
с чего) он обыкновенно на некоторое время как
бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся, так
что все это было не вредно. Мы просидели
с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня,
что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще
с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Мало опровергнуть прекрасную идею, надо заменить ее равносильным прекрасным; не то я, не желая ни за
что расставаться
с моим чувством, опровергну в моем сердце опровержение, хотя
бы насильно,
что бы там они ни сказали.
Если б я не был так взволнован, уж разумеется, я
бы не стрелял такими вопросами, и так зря, в человека,
с которым никогда не говорил, а только о нем слышал. Меня удивляло,
что Васин как
бы не замечал моего сумасшествия!
Войдя, Крафт был в чрезвычайной задумчивости, как
бы забыв обо мне вовсе; он, может быть, и не заметил,
что я
с ним не разговаривал дорогой.
— Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек
с надеждой и посади дерево — все засмеются: «Разве ты до него доживешь?»
С другой стороны, желающие добра толкуют о том,
что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только
бы с них достало…
Но Марья Ивановна, которой Алексей Никанорович, кажется, очень много поверял при жизни, вывела меня из затруднения: она написала мне, три недели назад, решительно, чтоб я передал документ именно вам, и
что это, кажется (ее выражение), совпадало
бы и
с волей Андроникова.
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне,
что вы, и только один вы, могли
бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова
с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше,
чем когда-нибудь это надо!
Но Крафт имел все-таки уверенность,
что компрометирующий документ будто
бы попался в руки Версилова через близость того со вдовой и
с дочерьми Андроникова; уже известно было,
что они тотчас же и обязательно предоставили Версилову все бумаги, оставшиеся после покойного.
Я вошел тут же на Петербургской, на Большом проспекте, в один мелкий трактир,
с тем чтоб истратить копеек двадцать и не более двадцати пяти — более я
бы тогда ни за
что себе не позволил.
Это правда,
что появление этого человека в жизни моей, то есть на миг, еще в первом детстве, было тем фатальным толчком,
с которого началось мое сознание. Не встреться он мне тогда — мой ум, мой склад мыслей, моя судьба, наверно, были
бы иные, несмотря даже на предопределенный мне судьбою характер, которого я
бы все-таки не избегнул.
Вообще же настоящий приступ к делу у меня был отложен, еще
с самого начала, в Москве, до тех пор пока я буду совершенно свободен; я слишком понимал,
что мне надо было хотя
бы, например, сперва кончить
с гимназией.
Могущество! Я убежден,
что очень многим стало
бы очень смешно, если б узнали,
что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть,
с самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли не
с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу,
что я прощения не прошу.
Подошел и я — и не понимаю, почему мне этот молодой человек тоже как
бы понравился; может быть, слишком ярким нарушением общепринятых и оказенившихся приличий, — словом, я не разглядел дурака; однако
с ним сошелся тогда же на ты и, выходя из вагона, узнал от него,
что он вечером, часу в девятом, придет на Тверской бульвар.
Мы называли предметы их собственными именами,
с самым безмятежным видом и как будто так следует, и пускались в такие тонкости, объясняя разные скверности и свинства,
что самое грязное воображение самого грязного развратника того
бы не выдумало.
— Здравствуй… — ответила мать, как
бы тотчас же потерявшись оттого,
что я
с ней поздоровался.
Любил я тоже,
что в лице ее вовсе не было ничего такого грустного или ущемленного; напротив, выражение его было
бы даже веселое, если б она не тревожилась так часто, совсем иногда попусту, пугаясь и схватываясь
с места иногда совсем из-за ничего или вслушиваясь испуганно в чей-нибудь новый разговор, пока не уверялась,
что все по-прежнему хорошо.
— Ах, Татьяна Павловна, зачем
бы вам так
с ним теперь! Да вы шутите, может, а? — прибавила мать, приметив что-то вроде улыбки на лице Татьяны Павловны. Татьяны Павловнину брань и впрямь иногда нельзя было принять за серьезное, но улыбнулась она (если только улыбнулась), конечно, лишь на мать, потому
что ужасно любила ее доброту и уж без сомнения заметила, как в ту минуту она была счастлива моею покорностью.
Я только о том негодую,
что Версилов, услышав,
что ты про Васина выговариваешь их, а не его, наверно, не поправил
бы тебя вовсе — до того он высокомерен и равнодушен
с нами.
— Ах, нет,
что сегодня, про то не сказал. Да я всю неделю так боюсь. Хоть
бы проиграть, я
бы помолилась, только
бы с плеч долой, да опять по-прежнему.
— Друг мой, не претендуй,
что она мне открыла твои секреты, — обратился он ко мне, — к тому же она
с добрым намерением — просто матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь, я
бы и без того угадал,
что ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна, я вам говорил.
Ты всегда закрываешься, тогда как честный вид твой и красные щеки прямо свидетельствуют,
что ты мог
бы смотреть всем в глаза
с полною невинностью.
Разъясни мне тоже, кстати, друг мой: ты для
чего это и
с какою
бы целью распространял и в школе, и в гимназии, и во всю жизнь свою, и даже первому встречному, как я слышал, о своей незаконнорожденности?
Я теперь согласен,
что многое из того не надо было объяснять вовсе, тем более
с такой прямотой: не говоря уже о гуманности, было
бы даже вежливее; но поди удержи себя, когда, растанцевавшись, захочется сделать хорошенькое па?
Ну
что, если б он закричал на весь двор, завыл, сей уездный Урия, — ну
что бы тогда было со мной,
с таким малорослым Давидом, и
что бы я сумел тогда сделать?
— То есть ты подозреваешь,
что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж не думаешь ли ты,
что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду? О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем добра. И даже вот теперь, когда так поправились и мои средства, я
бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне
с матерью помогать тебе.
Скажу заранее: есть замыслы и мечты в каждой жизни до того, казалось
бы, эксцентрические,
что их
с первого взгляда можно безошибочно принять за сумасшествие.
С одною из таких фантазий и пришел я в это утро к Звереву — к Звереву, потому
что никого другого не имел в Петербурге, к кому
бы на этот раз мог обратиться.
А между тем Ефим был именно тем лицом, к которому, будь из
чего выбирать, я
бы обратился
с таким предложением к последнему.
Короче, я объяснил ему кратко и ясно,
что, кроме него, у меня в Петербурге нет решительно никого, кого
бы я мог послать, ввиду чрезвычайного дела чести, вместо секунданта;
что он старый товарищ и отказаться поэтому даже не имеет и права, а
что вызвать я желаю гвардии поручика князя Сокольского за то,
что, год
с лишком назад, он, в Эмсе, дал отцу моему, Версилову, пощечину.
Скоро мне наскучило и ухо привыкло, так
что я хоть и продолжал слушать, но механически, а иногда и совсем забывая,
что слушаю, как вдруг произошло что-то чрезвычайное, точно как
бы кто-то соскочил со стула обеими ногами или вдруг вскочил
с места и затопал; затем раздался стон и вдруг крик, даже и не крик, а визг, животный, озлобленный и которому уже все равно, услышат чужие или нет.
— Гм, да-с. Нет-с, позвольте; вы покупаете в лавке вещь, в другой лавке рядом другой покупатель покупает другую вещь, какую
бы вы думали? Деньги-с, у купца, который именуется ростовщиком-с… потому
что деньги есть тоже вещь, а ростовщик есть тоже купец… Вы следите?
Я желаю заключить о его основательности: как вы думаете, мог
бы я обратиться за заключением к толпе англичан,
с которыми шествую, единственно потому только,
что не сумел заговорить
с ними на водах?
— Нет-с, — поднял он вверх обе брови, — это вы меня спросите про господина Версилова!
Что я вам говорил сейчас насчет основательности? Полтора года назад, из-за этого ребенка, он
бы мог усовершенствованное дельце завершить — да-с, а он шлепнулся, да-с.
Я запомнил только,
что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и
с лица как
бы несколько похожая на мою сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в моей памяти; только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не могла быть в таком гневном исступлении, в котором стояла передо мной эта особа: губы ее были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.
— Эх, ce petit espion. Во-первых, вовсе и не espion, потому
что это я, я его настояла к князю поместить, а то он в Москве помешался
бы или помер
с голоду, — вот как его аттестовали оттуда; и главное, этот грубый мальчишка даже совсем дурачок, где ему быть шпионом?
— Дайте ему в щеку! Дайте ему в щеку! — прокричала Татьяна Павловна, а так как Катерина Николаевна хоть и смотрела на меня (я помню все до черточки), не сводя глаз, но не двигалась
с места, то Татьяна Павловна, еще мгновение, и наверно
бы сама исполнила свой совет, так
что я невольно поднял руку, чтоб защитить лицо; вот из-за этого-то движения ей и показалось,
что я сам замахиваюсь.
— За помешанного? Оттуда? Кто
бы это такой и откуда? Все равно, довольно. Катерина Николаевна! клянусь вам всем,
что есть святого, разговор этот и все,
что я слышал, останется между нами…
Чем я виноват,
что узнал ваши секреты? Тем более
что я кончаю мои занятия
с вашим отцом завтра же, так
что насчет документа, который вы разыскиваете, можете быть спокойны!
Я громко удивился тому,
что Васин, имея этот дневник столько времени перед глазами (ему дали прочитать его), не снял копии, тем более
что было не более листа кругом и заметки все короткие, — «хотя
бы последнюю-то страничку!» Васин
с улыбкою заметил мне,
что он и так помнит, притом заметки без всякой системы, о всем,
что на ум взбредет.
Я убедил ее (и вменяю себе это в честь),
что мать оставить нельзя так, одну
с трупом дочери, и
что хоть до завтра пусть
бы она ее перевела в свою комнату.
— Я
с вами согласен,
что очень многие этого
бы не сделали… и
что, бесспорно, поступок чрезвычайно бескорыстен…