Неточные совпадения
— Каково же будет
вам, —
говорил Фома, — если собственная ваша мать, так сказать, виновница дней ваших, возьмет палочку и, опираясь на нее, дрожащими и иссохшими от голода руками начнет и в самом деле испрашивать себе подаяния?
Ужасно, ужасно! но всего ужаснее то — позвольте это
вам сказать откровенно, полковник, — всего ужаснее то, что
вы стоите теперь передо мною, как бесчувственный столб, разиня рот и хлопая глазами, что даже неприлично, тогда как при одном предположении подобного случая
вы бы должны были вырвать с корнем волосы из головы своей и испустить ручьи… что я
говорю! реки, озера, моря, океаны слез!..
«Не жилец я между
вами, —
говаривал он иногда с какою-то таинственною важностью, — не жилец я здесь!
— Прежде кто
вы были? —
говорит, например, Фома, развалясь после сытного обеда в покойном кресле, причем слуга, стоя за креслом, должен был отмахивать от него свежей липовой веткой мух. — На кого похожи
вы были до меня? А теперь я заронил в
вас искру того небесного огня, который горит теперь в душе вашей. Заронил ли я в
вас искру небесного огня или нет? Отвечайте: заронил я в
вас искру иль нет?
Тьфу!
говорить неприлично: тетушка она
вам приходится.
Так нет же, покатывается на мой счет, хаханьки да хихиньки такие пошли… то есть целомудрия в нем нет никакого, я
вам скажу, да еще на французском диалекте поносить меня вздумал: «кошон» [Свинья (франц. — cochon).]
говорит.
— Послушайте, дядюшка, — отвечал я. — Фому Фомича я еще не видал, но… видите ли… я кое-что слышал. Признаюсь
вам, что я встретил сегодня господина Бахчеева. Впрочем, у меня на этот счет покамест своя идея. Во всяком случае, дядюшка, отпустите-ка
вы мужичков, а мы с
вами поговорим одни, без свидетелей. Я, признаюсь, затем и приехал…
— Вот дураки-то! да не отдам я
вас,
говорят!
— На гумно пришел: «Знаете ли
вы,
говорит, сколько до солнца верст?» А кто его знает?
— То-то, батюшка! Коли я шут, так и другой кто-нибудь тут! А
вы меня уважайте: я еще не такой подлец, как
вы думаете. Оно, впрочем, пожалуй, и шут. Я — раб, моя жена — рабыня, к тому же, польсти, польсти! вот оно что: все-таки что-нибудь выиграешь, хоть ребятишкам на молочишко. Сахару, сахару-то побольше во все подсыпайте, так оно и здоровее будет. Это я
вам, батюшка, по секрету
говорю; может, и
вам понадобится. Фортуна заела, благодетель, оттого я и шут.
— Я Бога боюсь, Егор Ильич; а происходит все оттого, что
вы эгоисты-с и родительницу не любите-с, — с достоинством отвечала девица Перепелицына. — Отчего
вам было, спервоначалу, воли их не уважить-с? Они
вам мать-с. А я
вам неправды не стану говорить-с. Я сама подполковничья дочь, а не какая-нибудь-с.
— Пять дней, целых пять дней
вы сердитесь на меня и не хотите со мной
говорить!
Сидел за столом — помню еще, подавали его любимый киселек со сливками, — молчал-молчал да как вскочит: «Обижают меня, обижают!» — «Да чем же,
говорю, тебя, Фома Фомич, обижают?» — «
Вы теперь,
говорит, мною пренебрегаете;
вы генералами теперь занимаетесь;
вам теперь генералы дороже меня!» Ну, разумеется, я теперь все это вкратце тебе передаю; так сказать, одну только сущность; но если бы ты знал, что он еще
говорил… словом, потряс всю мою душу!
«Нет,
говорит, ступайте к своим генералам;
вам генералы дороже меня;
вы узы дружества,
говорит, разорвали».
«Нет,
говорит, я сам для
вас все равно что генерал, я сам для
вас ваше превосходительство!
«Да послужит это,
говорит,
вам уроком, чтоб
вы не восхищались вперед генералами, когда и другие люди, может, еще почище ваших всех генералов!» Ну, тут уж и я не вытерпел, каюсь! открыто каюсь!
«Значит,
говорит, уж я теперь для
вас не ученый».
Это
вы просто неправду
говорите, чтоб самого себя обмануть да Фоме Фомичу угодить.
«Я,
говорит, люблю камелии, потому что у меня вкус высшего общества, а
вы для меня пожалели в оранжерее нарвать».
— И
говорите это
вы —
вы, их барин и даже, в некотором смысле, отец!
— Удивляюсь я, что
вы всегда как-то систематически любите перебивать меня, полковник, — проговорил он после значительного молчания, не обратив на меня ни малейшего внимания. —
Вам о деле
говорят, а
вы — бог знает о чем… трактуете… Видели
вы Фалалея?
—
Вы слышали? — продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину. — То ли еще услышите! Я пришел ему сделать экзамен. Есть, видите ли, Павел Семеныч, люди, которым желательно развратить и погубить этого жалкого идиота. Может быть, я строго сужу, ошибаюсь; но я
говорю из любви к человечеству. Он плясал сейчас самый неприличный из танцев. Никому здесь до этого нет и дела. Но вот сами послушайте. Отвечай: что ты делал сейчас? отвечай же, отвечай немедленно — слышишь?
— Иван Иваныч! — начал вдруг Фома, обращаясь к Мизинчикову и пристально смотря на него. — Вот мы теперь
говорили: какого
вы мнения?
— Так-с. Но я
говорил с знанием дела, я
говорил кстати; а
вы?
Я не могу не
говорить, я должен
говорить, должен немедленно протестовать и потому прямо и просто объявляю
вам, что
вы феноменально завистливы!
— То-то «эх, Фома»! Видно, правда не пуховик. Ну, хорошо; мы еще потом
поговорим об этом, а теперь позвольте и мне немного повеселить публику. Не все же
вам одним отличаться. Павел Семенович! видели
вы это чудо морское в человеческом образе? Я уж давно его наблюдаю. Вглядитесь в него: ведь он съесть меня хочет, так-таки живьем, целиком!
— Хочу и я
вас потешить спектаклем, Павел Семеныч. — Эй ты, ворона, пошел сюда! Да удостойте подвинуться поближе, Гаврила Игнатьич! — Это, вот видите ли, Павел Семеныч, Гаврила; за грубость и в наказание изучает французский диалект. Я, как Орфей, смягчаю здешние нравы, только не песнями, а французским диалектом. — Ну, француз, мусью шематон, — терпеть не может, когда
говорят ему: мусью шематон, — знаешь урок?
— Вуй, мусье, же-ле-парль-эн-пе… [
Говорите ли
вы по-французски? — Да, сударь, немного
говорю (франц.: «Parlez-vous français? — Oui, monsieur, je le parle un peu»).]
Да я в людскую теперь не могу сойти: «француз ты,
говорят, француз!» Нет, сударь, Фома Фомич, не один я, дурак, а уж и добрые люди начали
говорить в один голос, что
вы как есть злющий человек теперь стали, а что барин наш перед
вами все одно, что малый ребенок; что
вы хоть породой и енаральский сын и сами, может, немного до енарала не дослужили, но такой злющий, как то есть должен быть настоящий фурий.
— Простите мне; я уж и не знаю, что
говорю! Послушайте,
вам известно, зачем я сюда приехал?
—
Вы извините меня, — продолжал я, — я теперь расстроен, я чувствую, что не так бы следовало мне начать
говорить об этом… особенно с
вами… Но все равно! По-моему, откровенность в таких делах лучше всего. Признаюсь… то есть я хотел сказать…
вы знаете намерение дядюшки? Он приказал мне искать вашей руки…
— Ох, пожалуйста, не принимайте меня за дурака! — вскричал я с горячностью. — Но, может быть,
вы предубеждены против меня? может быть,
вам кто-нибудь на меня насказал? может быть,
вы потому, что я там теперь срезался? Но это ничего — уверяю
вас. Я сам понимаю, каким я теперь дураком стою перед
вами. Не смейтесь, пожалуйста, надо мной! Я не знаю, что
говорю… А все это оттого, что мне эти проклятые двадцать два года!
— Ох, нет, нет! — отвечала Настенька, едва удерживаясь от смеха. — Я уверена, что
вы и добрый, и милый, и умный, и, право, я искренно
говорю это! Но…
вы только очень самолюбивы. От этого еще можно исправиться.
— Да, конечно, Фома Фомич; но теперь из-за меня идет дело, потому что они то же
говорят, что и
вы, ту же бессмыслицу; тоже подозревают, что он влюблен в меня. А так как я бедная, ничтожная, а так как замарать меня ничего не стоит, а они хотят женить его на другой, так вот и требуют, чтоб он меня выгнал домой, к отцу, для безопасности. А ему когда скажут про это, то он тотчас же из себя выходит; даже Фому Фомича разорвать готов. Вон они теперь и кричат об этом; уж я предчувствую, что об этом.
— Вовсе не дуре! Она добрая. Не имеете
вы права так
говорить! У нее благородное сердце, благороднее, чем у многих других. Она не виновата тем, что несчастная.
— Простите. Положим,
вы в этом совершенно правы; но не ошибаетесь ли
вы в главном? Как же, скажите, я заметил, что они хорошо принимают вашего отца? Ведь если б они до такой уж степени сердились на
вас, как
вы говорите, и
вас выгоняли, так и на него бы сердились и его бы худо принимали.
— Сообразно? Но равны ли мы теперь между собою? Неужели
вы не понимаете, что я, так сказать, раздавил
вас своим благородством, а
вы раздавили сами себя своим унизительным поступком?
Вы раздавлены, а я вознесен. Где же равенство? А разве можно быть друзьями без такого равенства?
Говорю это, испуская сердечный вопль, а не торжествуя, не возносясь над
вами, как
вы, может быть, думаете.
А на какой подвиг способны
вы, когда не можете даже сказать мне
вы, как своему ровне, а
говорите ты, как слуге?
—
Вы затрудняетесь, чтó прибавить к слову «ваше превосходительство» — это понятно. Давно бы
вы объяснились! Это даже извинительно, особенно если человек не сочинитель, если выразиться поучтивее. Ну, я
вам помогу, если
вы не сочинитель.
Говорите за мной: «ваше превосходительство!..»
— Нет, не: «ну, ваше превосходительство», а просто: «ваше превосходительство»! Я
вам говорю, полковник, перемените ваш тон! Надеюсь также, что
вы не оскорбитесь, если я предложу
вам слегка поклониться и вместе с тем склонить вперед корпус. С генералом
говорят, склоняя вперед корпус, выражая таким образом почтительность и готовность, так сказать, лететь по его поручениям. Я сам бывал в генеральских обществах и все это знаю… Ну-с: «ваше превосходительство».
— Как будто по маслу? Гм… Я, впрочем, не про масло
вам говорил… Ну, да все равно! Вот что значит, полковник, исполненный долг! Побеждайте же себя.
Вы самолюбивы, необъятно самолюбивы!
— Я
вам говорю теперь, как отец, как нежная мать…
вы отбиваете всех от себя и забываете, что ласковый теленок две матки сосет.
— Гм! Посмотрим; проэкзаменуем и Коровкина. Но довольно, — заключил Фома, подымаясь с кресла. — Я не могу еще
вас совершенно простить, полковник: обида была кровавая; но я помолюсь, и, может быть, Бог ниспошлет мир оскорбленному сердцу. Мы
поговорим еще завтра об этом, а теперь позвольте уж мне уйти. Я устал и ослаб…
— Хорошо, дядюшка, гордитесь же сколько угодно, а я еду: терпения нет больше! Последний раз
говорю, скажите: чего
вы от меня требуете? зачем вызывали и чего ожидаете? И если все кончено и я бесполезен
вам, то я еду. Я не могу выносить таких зрелищ! Сегодня же еду.
— Мало он для них сделал! — вскричал я в негодовании. — И
вы, и
вы можете
говорить, что это основательная мысль — жениться на пошлой дуре!
— Да ведь этого нельзя не заметить; притом же они, кажется, имеют тайные свидания. Утверждали даже, что она с ним в непозволительной связи.
Вы только, пожалуйста, не рассказывайте. Я
вам говорю под секретом.
— Я ведь
вам говорю, что я этому не совсем верю, — спокойно отвечал Мизинчиков, — а, впрочем, могло и случиться.
Сами же
вы говорите, что она достойна уважения, несмотря на то что смешна.
— Фу ты, боже мой, какой романтизм! — вскричал Мизинчиков, глядя на меня с неподдельным удивлением. — Впрочем, тут даже и не романтизм, а
вы просто, кажется, не понимаете, в чем дело.
Вы говорите, что это неблагородно, а между тем все выгоды не на моей, а на ее стороне… Рассудите только!
Наконец, позвольте: не
вы ли сами сейчас были в исступлении, что дядюшку вашего заставляют жениться на Татьяне Ивановне, а теперь вдруг заступаетесь за этот брак,
говорите о какой-то фамильной обиде, о чести!