Неточные совпадения
Еще с утра я чувствовал себя нездоровым, а к закату солнца мне
стало даже
и очень нехорошо: начиналось что-то вроде лихорадки.
Поровнявшись с кондитерской Миллера, я вдруг остановился как вкопанный
и стал смотреть на ту сторону улицы, как будто предчувствуя, что вот сейчас со мной случится что-то необыкновенное,
и в это-то самое мгновение на противоположной стороне я увидел старика
и его собаку.
К чему эта дешевая тревога из пустяков, которую я замечаю в себе в последнее время
и которая мешает жить
и глядеть ясно на жизнь, о чем уже заметил мне один глубокомысленный критик, с негодованием разбирая мою последнюю повесть?» Но, раздумывая
и сетуя, я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала меня все более
и более,
и мне наконец
стало жаль оставить теплую комнату.
Но бедняк
и тут не понял; он засуетился еще больше прежнего, нагнулся поднять свой платок, старый, дырявый синий платок, выпавший из шляпы,
и стал кликать свою собаку, которая лежала не шевелясь на полу
и, по-видимому, крепко спала, заслонив свою морду обеими лапами.
Он нагнулся,
стал на оба колена
и обеими руками приподнял морду Азорки.
Но не развлечений он приехал искать в Петербурге: ему надо было окончательно
стать на дорогу
и упрочить свою карьеру.
Он выжил уже почти год в изгнании, в известные сроки писал к отцу почтительные
и благоразумные письма
и наконец до того сжился с Васильевским, что когда князь на лето сам приехал в деревню (о чем заранее уведомил Ихменевых), то изгнанник сам
стал просить отца позволить ему как можно долее остаться в Васильевском, уверяя, что сельская жизнь — настоящее его назначение.
Старик долго не сдавался
и сначала, при первых слухах, даже испугался;
стал говорить о потерянной служебной карьере, о беспорядочном поведении всех вообще сочинителей.
Я заметил, что подобные сомнения
и все эти щекотливые вопросы приходили к нему всего чаще в сумерки (так памятны мне все подробности
и все то золотое время!). В сумерки наш старик всегда
становился как-то особенно нервен, впечатлителен
и мнителен. Мы с Наташей уж знали это
и заранее посмеивались.
Старик уже отбросил все мечты о высоком: «С первого шага видно, что далеко кулику до Петрова дня; так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, — говорил он, — зато
становится понятно
и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек
и называется брат мой!» Наташа слушала, плакала
и под столом, украдкой, крепко пожимала мою руку.
—
И неужели вы столько денег получили, Иван Петрович? — заметила Анна Андреевна. — Гляжу на вас,
и все как-то не верится. Ах ты, господи, вот ведь за что теперь деньги
стали давать!
Старику приносил вести о литературном мире, о литераторах, которыми он вдруг, неизвестно почему, начал чрезвычайно интересоваться; даже начал читать критические
статьи Б., про которого я много наговорил ему
и которого он почти не понимал, но хвалил до восторга
и горько жаловался на врагов его, писавших в «Северном трутне».
«Ведь вот эдакой-то чуть не
стал женихом Наташи, господи помилуй
и сохрани!»
Алеша
стал ходить к ним чаще
и чаще, потихоньку от отца; Николай Сергеич, честный, открытый, прямодушный, с негодованием отверг все предосторожности.
— Носи на здоровье! — прибавила она, надевая крест
и крестя дочь, — когда-то я тебя каждую ночь так крестила на сон грядущий, молитву читала, а ты за мной причитывала. А теперь ты не та
стала,
и не дает тебе господь спокойного духа. Ах, Наташа, Наташа! Не помогают тебе
и молитвы мои материнские! —
И старушка заплакала.
— Да ведь ты же сама говорила сейчас Анне Андреевне, может быть,не пойдешь из дому… ко всенощной.
Стало быть, ты хотела
и остаться;
стало быть, не решилась еще совершенно?
Да к тому же отец
и сам его хочет поскорей с плеч долой сбыть, чтоб самому жениться, а потому непременно
и во что бы то ни
стало положил расторгнуть нашу связь.
Я с недоумением
и тоскою смотрел на него. Наташа умоляла меня взглядом не судить его строго
и быть снисходительнее. Она слушала его рассказы с какою-то грустною улыбкой, а вместе с тем как будто
и любовалась им, так же как любуются милым, веселым ребенком, слушая его неразумную, но милую болтовню. Я с упреком поглядел на нее. Мне
стало невыносимо тяжело.
Все время, как разглагольствовал Алеша, она пристально смотрела на него; но взгляд ее
становился все мутнее
и неподвижнее, лицо все бледнее
и бледнее.
Я
стал раскаиваться, что переехал сюда. Комната, впрочем, была большая, но такая низкая, закопченная, затхлая
и так неприятно пустая, несмотря на кой-какую мебель. Тогда же подумал я, что непременно сгублю в этой квартире
и последнее здоровье свое. Так оно
и случилось.
Смеркалось, а мне
становилось все грустнее
и грустнее.
Так я мечтал
и горевал, а между тем время уходило. Наступала ночь. В этот вечер у меня было условлено свидание с Наташей; она убедительно звала меня к себе запиской еще накануне. Я вскочил
и стал собираться. Мне
и без того хотелось вырваться поскорей из квартиры хоть куда-нибудь, хоть на дождь, на слякоть.
По мере того как наступала темнота, комната моя
становилась как будто просторнее, как будто она все более
и более расширялась. Мне вообразилось, что я каждую ночь в каждом углу буду видеть Смита: он будет сидеть
и неподвижно глядеть на меня, как в кондитерской на Адама Ивановича, а у ног его будет Азорка.
И вот в это-то мгновение случилось со мной происшествие, которое сильно поразило меня.
Впрочем, надо сознаться во всем откровенно: от расстройства ли нерв, от новых ли впечатлений в новой квартире, от недавней ли хандры, но я мало-помалу
и постепенно, с самого наступления сумерек,
стал впадать в то состояние души, которое так часто приходит ко мне теперь, в моей болезни, по ночам,
и которое я называю мистическим ужасом.
Это — самая тяжелая, мучительная боязнь чего-то, чего я сам определить не могу, чего-то непостигаемого
и несуществующего в порядке вещей, но что непременно, может быть, сию же минуту, осуществится, как бы в насмешку всем доводам разума придет ко мне
и станет передо мною как неотразимый факт, ужасный, безобразный
и неумолимый.
Его не слушаются, он
становится бесполезен,
и это раздвоение еще больше усиливает пугливую тоску ожидания.
Помню, я стоял спиной к дверям
и брал со стола шляпу,
и вдруг в это самое мгновение мне пришло на мысль, что когда я обернусь назад, то непременно увижу Смита: сначала он тихо растворит дверь,
станет на пороге
и оглядит комнату; потом тихо, склонив голову, войдет,
станет передо мной, уставится на меня своими мутными глазами
и вдруг засмеется мне прямо в глаза долгим, беззубым
и неслышным смехом,
и все тело его заколышется
и долго будет колыхаться от этого смеха.
Появившись, она
стала на пороге
и долго смотрела на меня с изумлением, доходившим до столбняка; наконец тихо, медленно ступила два шага вперед
и остановилась передо мною, все еще не говоря ни слова.
— Твой дедушка? да ведь он уже умер! — сказал я вдруг, совершенно не приготовившись отвечать на ее вопрос,
и тотчас раскаялся. С минуту стояла она в прежнем положении
и вдруг вся задрожала, но так сильно, как будто в ней приготовлялся какой-нибудь опасный нервический припадок. Я схватился было поддержать ее, чтоб она не упала. Через несколько минут ей
стало лучше,
и я ясно видел, что она употребляет над собой неестественные усилия, скрывая передо мною свое волнение.
Через минуту я выбежал за ней в погоню, ужасно досадуя, что дал ей уйти! Она так тихо вышла, что я не слыхал, как отворила она другую дверь на лестницу. С лестницы она еще не успела сойти, думал я,
и остановился в сенях прислушаться. Но все было тихо,
и не слышно было ничьих шагов. Только хлопнула где-то дверь в нижнем этаже,
и опять все
стало тихо.
Я
стал ощупывать руками; девочка была тут, в самом углу,
и, оборотившись к стене лицом, тихо
и неслышно плакала.
Мнительный старик
стал до того чуток
и раздражителен, что, отвечай я ему теперь, что шел не к ним, он бы непременно обиделся
и холодно расстался со мной.
И он, суетясь
и дрожа от волнения,
стал искать у себя в кармане
и вынул две или три серебряные монетки. Но ему показалось мало; он достал портмоне
и, вынув из него рублевую бумажку, — все, что там было, — положил деньги в руку маленькой нищей.
И хотя Николай Сергеич
становился иногда чрезвычайно угрюм, тем не менее оба они, даже на два часа, не могли расстаться друг с другом без тоски
и без боли.
Старушка
становилась больна, если долго не получала известий, а когда я приходил с ними, интересовалась самою малейшею подробностию, расспрашивала с судорожным любопытством, «отводила душу» на моих рассказах
и чуть не умерла от страха, когда Наташа однажды заболела, даже чуть было не пошла к ней сама.
И он поспешил уйти, стараясь даже
и не глядеть на нас, как будто совестясь, что сам же нас сводил вместе. В таких случаях,
и особенно когда возвращался к нам, он
становился всегда суров
и желчен
и со мной
и с Анной Андреевной, даже придирчив, точно сам на себя злился
и досадовал за свою мягкость
и уступчивость.
А мне-то хоть бы на портрет ее поглядеть; иной раз поплачу, на него глядя, — все легче
станет, а в другой раз, когда одна остаюсь, не нацелуюсь, как будто ее самое целую; имена нежные ей прибираю да
и на ночь-то каждый раз перекрещу.
Так бывает иногда с добрейшими, но слабонервными людьми, которые, несмотря на всю свою доброту, увлекаются до самонаслаждения собственным горем
и гневом, ища высказаться во что бы то ни
стало, даже до обиды другому, невиноватому
и преимущественно всегда самому ближнему к себе человеку.
Но убитый вид ее, дрожавшей перед ним от страха, тронул его. Он как будто устыдился своего гнева
и на минуту сдержал себя. Мы все молчали; я старался не глядеть на него. Но добрая минута тянулась недолго. Во что бы ни
стало надо было высказаться, хотя бы взрывом, хотя бы проклятием.
Он рыдал как дитя, как женщина. Рыдания теснили грудь его, как будто хотели ее разорвать. Грозный старик в одну минуту
стал слабее ребенка. О, теперь уж он не мог проклинать; он уже не стыдился никого из нас
и, в судорожном порыве любви, опять покрывал, при нас, бесчисленными поцелуями портрет, который за минуту назад топтал ногами. Казалось, вся нежность, вся любовь его к дочери, так долго в нем сдержанная, стремилась теперь вырваться наружу с неудержимою силою
и силою порыва разбивала все существо его.
Чувствительный
и проницательный сердцем, Алеша, иногда целую неделю обдумывавший с наслаждением, как бы ей что подарить
и как-то она примет подарок, делавший из этого для себя настоящие праздники, с восторгом сообщавший мне заранее свои ожидания
и мечты, впадал в уныние от ее журьбы
и слез, так что его
становилось жалко, а впоследствии между ними бывали из-за подарков упреки, огорчения
и ссоры.
Она тотчас же угадает, что он виноват, но не покажет
и вида, никогда не заговорит об этом первая, ничего не выпытывает, напротив, тотчас же удвоит к нему свои ласки,
станет нежнее, веселее, —
и это не была какая-нибудь игра или обдуманная хитрость с ее стороны.
Вещи продолжали продаваться, Наташа продала даже свои платья
и стала искать работы; когда Алеша узнал об этом, отчаянию его не было пределов: он проклинал себя, кричал, что сам себя презирает, а между тем ничем не поправил дела.
Тогда
и отец
стал смотреть на связь сына с Наташей сквозь пальцы, предоставляя все времени,
и надеялся, зная ветреность
и легкомыслие Алеши, что любовь его скоро пройдет.
Я застал Наташу одну. Она тихо ходила взад
и вперед по комнате, сложа руки на груди, в глубокой задумчивости. Потухавший самовар стоял на столе
и уже давно ожидал меня. Молча
и с улыбкою протянула она мне руку. Лицо ее было бледно, с болезненным выражением. В улыбке ее было что-то страдальческое, нежное, терпеливое. Голубые ясные глаза ее
стали как будто больше, чем прежде, волосы как будто гуще, — все это так казалось от худобы
и болезни.
Между тем мы все прохаживались по комнате. Перед образом горела лампадка. В последнее время Наташа
становилась все набожнее
и набожнее
и не любила, когда об этом с ней заговаривали.
Повторяю тебе, он знал
и любил девочку
и не хотел
и думать о том, что я когда-нибудь тоже
стану женщиной…
— Довольно бы того хоть увидать, а там я бы
и сама угадала. Послушай: я ведь так глупа
стала; хожу-хожу здесь, все одна, все одна, — все думаю; мысли как какой-то вихрь, так тяжело! Я
и выдумала, Ваня: нельзя ли тебе с ней познакомиться? Ведь графиня (тогда ты сам рассказывал) хвалила твой роман; ты ведь ходишь иногда на вечера к князю Р***; она там бывает. Сделай, чтоб тебя ей там представили. А то, пожалуй,
и Алеша мог бы тебя с ней познакомить. Вот ты бы мне все
и рассказал про нее.
— Да зачем же это? — прошептала Наташа, — нет, нет, не надо… лучше дай руку
и… кончено… как всегда… —
И она вышла из угла; румянец
стал показываться на щеках ее.
Я прямо бы сказал ему, что не хочу, что я уж сам вырос
и стал человеком,
и теперь — кончено!