Неточные совпадения
А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то,
что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий
о служебном долге.
А я вот лежу и ни
о чем не думаю.
Нет, я сейчас думал
о том,
что ничего
не думаю, — значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось.
И вдруг, вся оживившись, отнимая из рук подпоручика нитку, как бы для того, чтобы его ничто
не развлекало, она, страстно заговорила
о том,
что составляло весь интерес, всю главную суть ее теперешней жизни.
Именно
не французским офицерам необходимы поединки, потому
что понятие
о чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, —
не немецким, — потому
что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированы, — а нам, нам, нам.
Она ничего
не знает
о тебе, никогда
не услышит
о тебе, глаза ее скользят по тебе,
не видя, но ты тут, подле, всегда обожающий, всегда готовый отдать за нее — нет, зачем за нее — за ее каприз, за ее мужа, за любовника, за ее любимую собачонку — отдать и жизнь, и честь, и все,
что только возможно отдать!
— Василий Нилыч, я удивляюсь вам, — сказал он, взяв Назанского за обе руки и крепко сжимая их. — Вы — такой талантливый, чуткий, широкий человек, и вот… точно нарочно губите себя.
О нет, нет, я
не смею читать вам пошлой морали… Я сам… Но
что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю!..
«
О чем я сейчас думал? — спросил самого себя Ромашов, оставшись один. Он утерял нить мыслей и, по непривычке думать последовательно,
не мог сразу найти ее. —
О чем я сейчас думал?
О чем-то важном и нужном… Постой: надо вернуться назад… Сижу под арестом… по улице ходят люди… в детстве мама привязывала… Меня привязывала… Да, да… у солдата тоже — Я… Полковник Шульгович… Вспомнил… Ну, теперь дальше, дальше…
«
О, милый! — подумал растроганный Ромашов. — Я на него сержусь, кричу, заставляю его по вечерам снимать с меня
не только сапоги, но носки и брюки. А он вот купил папирос за свои жалкие, последние солдатские копейки. „Куры, пожалюста!“ За
что же это?..»
—
Что вы мне очки втираете? Дети? Жена? Плевать я хочу на ваших детей! Прежде
чем наделать детей, вы бы подумали,
чем их кормить.
Что? Ага, теперь — виноват, господин полковник. Господин полковник в вашем деле ничем
не виноват. Вы, капитан, знаете,
что если господин полковник теперь
не отдает вас под суд, то я этим совершаю преступление по службе. Что-о-о? Извольте ма-алчать!
Не ошибка-с, а преступление-с. Вам место
не в полку, а вы сами знаете — где.
Что?
Мне известно многое,
о чем вы даже
не подозреваете.
— Да и вообще ваше поведение… — продолжал жестоким тоном Шульгович. — Вот вы в прошлом году,
не успев прослужить и года, просились, например, в отпуск. Говорили что-то такое
о болезни вашей матушки, показывали там письмо какое-то от нее.
Что ж, я
не смею, понимаете ли —
не смею
не верить своему офицеру. Раз вы говорите — матушка, пусть будет матушка.
Что ж, всяко бывает. Но знаете — все это как-то одно к одному, и, понимаете…
Тогда произошла грубая сцена. Петерсон разразилась безобразною бранью по адресу Шурочки. Она уже забыла
о своих деланных улыбках и, вся в пятнах, старалась перекричать музыку своим насморочным голосом. Ромашов же краснел до настоящих слез от своего бессилия и растерянности, и от боли за оскорбляемую Шурочку, и оттого,
что ему сквозь оглушительные звуки кадрили
не удавалось вставить ни одного слова, а главное — потому,
что на них уже начинали обращать внимание.
— Да, когда я этого захочу. Вы подло обманывали меня. Я пожертвовала для вас всем, отдала вам все,
что может отдать честная женщина… Я
не смела взглянуть в глаза моему мужу, этому идеальному, прекрасному человеку. Для вас я забыла обязанности жены и матери.
О, зачем, зачем я
не осталась верной ему!
— Да, да, именно в роли… — вспыхнул Ромашов. — Сам знаю,
что это смешно и пошло… Но я
не стыжусь скорбеть
о своей утраченной чистоте,
о простой физической чистоте. Мы оба добровольно влезли в помойную яму, и я чувствую,
что теперь я
не посмею никогда полюбить хорошей, свежей любовью. И в этом виноваты вы, — слышите: вы, вы, вы! Вы старше и опытнее меня, вы уже достаточно искусились в деле любви.
Иногда же он с яростною вежливостью спрашивал,
не стесняясь того,
что это слышали солдаты: «Я думаю, подпоручик, вы позволите продолжать?» В другой раз осведомлялся с предупредительной заботливостью, но умышленно громко,
о том, как подпоручик спал и
что видел во вне.
— А
что пользы? При людях срамят командира, а потом говорят
о дисциплине. Какая тут к бису дисциплина! А ударить его, каналью,
не смей. Не-е-ет… Помилуйте — он личность, он человек! Нет-с, в прежнее время никаких личностев
не было, и лупили их, скотов, как сидоровых коз, а у нас были и Севастополь, и итальянский поход, и всякая такая вещь. Ты меня хоть от службы увольняй, а я все-таки, когда мерзавец этого заслужил, я загляну ему куда следует!
«Милый Ромочка, — писала она, — я бы вовсе
не удивилась, если бы узнала,
что вы забыли
о том,
что сегодня день наших общих именин. Так вот, напоминаю вам об этом. Несмотря ни на
что, я все-таки хочу вас сегодня видеть! Только
не приходите поздравлять днем, а прямо к пяти часам. Поедем пикником на Дубечную.
Но
не то, вовсе
не то,
о чем я говорю!
—
О нет,
что вы, мой любезный… Больше народу — веселее…
что за китайские церемонии!.. Только, вот
не знаю, как насчет мест в фаэтонах. Ну, да рассядемся как-нибудь.
— Милый Ромочка! Милый, добрый, трусливый, милый Ромочка. Я ведь вам сказала,
что этот день наш.
Не думайте ни
о чем, Ромочка. Знаете, отчего я сегодня такая смелая? Нет?
Не знаете? Я в вас влюблена сегодня. Нет, нет, вы
не воображайте, это завтра же пройдет.
Я
не скажу вам,
что я вас люблю, но я
о вас всегда думаю, я вижу вас во сне, я… чувствую вас…
Но вдруг ему вспомнились его недавние горделивые мечты
о стройном красавце подпоручике,
о дамском восторге, об удовольствии в глазах боевого генерала, — и ему стало так стыдно,
что он мгновенно покраснел
не только лицом, но даже грудью и спиной.
Примешивалась к нему, как отдаленный, чуть слышный звук, мысль
о Шурочке, но в этом совпадении
не было ничего низкого, оскорбительного, а, наоборот, было что-то отрадное, ожидаемое, волнующее, от
чего тихо и приятно щекотало в сердце.
— Я, собственно,
не имею права разговаривать с вами. Но к черту эти французские тонкости.
Что случилось, того
не поправишь. Но я вас все-таки считаю человеком порядочным. Прошу вас, слышите ли, я прошу вас: ни слова
о жене и об анонимных письмах. Вы меня поняли?
— Хе-хе-хе, это уже мы слыхали,
о вашей нетрезвости, — опять прервал его Петерсон, — но я хочу только спросить,
не было ли у вас с ним раньше этакого какого-нибудь столкновения? Нет,
не ссоры, поймите вы меня, а просто этакого недоразумения, натянутости,
что ли, на какой-нибудь частной почве. Ну, скажем, несогласие в убеждениях или там какая-нибудь интрижка. А?
«Суд общества офицеров N-ского пехотного полка, в составе — следовали чины и фамилии судей — под председательством подполковника Мигунова, рассмотрев дело
о столкновении в помещении офицерского собрания поручика Николаева и подпоручика Ромашова, нашел,
что ввиду тяжести взаимных оскорблений ссора этих обер-офицеров
не может быть окончена примирением и
что поединок между ними является единственным средством удовлетворения оскорбленной чести и офицерского достоинства. Мнение суда утверждено командиром полка».
Нет, я
не напрасно заговорил
о монахах, и я рад,
что мое сравнение логично.
— Да, — промолвил он с улыбкой в голосе, — какой-нибудь профессор догматического богословия или классической филологии расставит врозь ноги, разведет руками и скажет, склонив набок голову: «Но ведь это проявление крайнего индивидуализма!» Дело
не в страшных словах, мой дорогой мальчик, дело в том,
что нет на свете ничего практичнее,
чем те фантазии,
о которых теперь мечтают лишь немногие.
Оно меня еще
не ударило, но одна мысль
о том,
что оно меня может ударить, оскорбить мою любимую женщину, лишить меня по произволу свободы, — эта мысль вздергивает на дыбы всю мою гордость.