Неточные совпадения
— Да как же, матушка! Раз, что жар, а другое дело, последняя станция до губерни-то. Близко, близко, а ведь сорок верст еще. Спознишься выехать, будет ни два ни полтора. Завтра, вон, люди
говорят, Петров день; добрые люди к вечерням пойдут; Агнии Николаевне и сустреть
вас некогда будет.
—
Вы же сами
говорите всем правду.
—
Вы сейчас обвиняли ее брата в том, что он осуждает людей за глаза, а теперь обвиняете его в том, что он
говорит правду в глаза. Как же
говорить ее нужно?
— Это
вы про сестру Феоктисту изволите
говорить, барышня? — вмешалась весноватая белица, камер-юнгфера матери Агнии.
— И тут
вам,
говорите, хорошо?
— Нет, спаси, Господи, и помилуй! А все вот за эту… за красоту-то, что
вы говорите. Не то, так то выдумают.
— Все дворянством своим кичится, стало быть. У
вас,
говорит, все необразование, кляузы,
говорит, наушничество. Такая ядовитая девушка, бог с ней совсем.
— Да-с. На
вас,
говорит, только и надеется. Грех,
говорит, будет барышне: я им всей душой служила, а оне и забыли. Таково-то,
говорит, господское сердце.
— Monsieur Pomada! [Господин Помада! (франц.)] Если
вы не имеете никаких определенных планов насчет себя, то не хотите ли
вы пока заняться с Леночкой? Она еще мала, серьезно учить ее рано еще, но
вы можете ее так, шутя… ну, понимаете… поучивать, читать ей чистописание… Я, право, дурно
говорю по-русски, но
вы меня понимаете?
Кого бы
вы ни спросили о Помаде, какой он человек? — стар и мал ответит только: «так, из поляков», и словно в этом «из поляков» высказывалось категорическое обвинение Помады в таком проступке, после которого о нем уж и
говорить не стоило.
— Как
вам не грех, папа, так
говорить, — тихо промолвила Женни и совсем зарделась, как маковый цветочек.
Точно, — я сам знаю, что в Европе существует гласность, и понимаю, что она должна существовать, даже… между нами
говоря… (смотритель оглянулся на обе стороны и добавил, понизив голос) я сам несколько раз «Колокол» читал, и не без удовольствия, скажу
вам, читал; но у нас-то, на родной-то земле, как же это, думаю?
— Нет, милая, не могу, и не
говори лучше. — А
вы что читаете в училище? — спросила она Вязмитинова.
— Нет, а впрочем, не знаю. Он кандидат, молодой, и некоторые у него хорошо учились. Вот Женни, например, она всегда высший балл брала. Она по всем предметам высшие баллы брала.
Вы знаете — она ведь у нас первая из целого выпуска, — а я первая с другого конца. Я терпеть не могу некоторых наук и особенно вашей математики. А
вы естественных наук не знаете? Это,
говорят, очень интересно.
— Мне то же самое
говорил о
вас меревский учитель, — отнеслась к нему Лиза.
— А
вы, доктор,
говорили, что лучший человек здесь мой папа, — проговорила, немножко краснея, Женни.
— Как это грустно, —
говорила Женни, обращаясь к Бахареву, — что мы с папой удержали Лизу и наделали
вам столько хлопот и неприятностей.
— Я
вам не сказала, что мне вовсе не нужно, а я
говорю, мне это пока не нужно.
— Это гадко, а не просто нехорошо. Парень слоняется из дома в дом по барынькам да сударынькам, везде ему рады. Да и отчего ж нет? Человек молодой, недурен,
говорить не дурак, — а дома пустые комнаты да женины капризы помнятся; эй, глядите, друзья, попомните мое слово: будет у
вас эта милая Зиночка ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, — что если Лизу будут обижать дома, то я ее к себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток
говорю: если увижу, что
вы не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю, что к себе увезу.
—
Вы поговорите с Вязмитиновым. Он здесь, кажется, больше всех знает.
— Батюшка мой! —
говорил доктор, взойдя в жилище конторщика, который уже восстал от сна и ожидал разгадки странного появления барышни, — сделайте-ка
вы милость, заложите поскорее лошадку да слетайте в город за дочкою Петра Лукича. Я вот ей пару строчек у
вас черкну. Да выходите-то, батюшка, сейчас: нам нужно у
вас барышню поместить.
Вы ведь не осердитесь?
А Игин его и спрашивает (он все это Игину рассказывал): «А какого
вы мнения о Бахаревой?» — «Так,
говорит, девочка ничего, смазливенькая, годится».
«Какую,
говорю, честь?» — «Подать
вам шубу».
А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчет укрощения нравов вспомнил; вдруг принял на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьезный вид и этаким, знаешь, внушающим тоном и так, что всем слышно,
говорит: «Извините, mademoiselle, я
вам скажу франшеман, [откровенно (франц.)] что
вы слишком резки».
— И отлично, Помада. Бойтесь нас, а то, в самом деле, долго ли до греха, — влюбитесь. Я ведь,
говорят, недурна, а Женни — красавица;
вы же, по общему отзыву, сердечкин.
— А им очень нужно ваше искусство и его условия.
Вы говорите, что пришлось бы допустить побои на сцене, что ж, если таково дело, так и допускайте. Только если увидят, что актер не больно бьет, так расхохочутся, А о борьбе-то не беспокойтесь; борьба есть, только рассказать мы про ту борьбу не сумеем.
— Ну, что еще выдумаете! Что тут о философии.
Говоря о философии-то, я уж тоже позайму у Николая Степановича гегелевской ереси да гегелевскими словами отвечу
вам, что философия невозможна там, где жизнь поглощена вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине, если не ошибаюсь, осенью тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так, Николай Степанович?
Вы вот
говорите, что у необразованных людей драматической борьбы нет.
Я
вам говорила, что я себя не пощажу, вот
вам и исполнение», да и упала тут же замертво.
— Успокойтесь; бога ради, успокойтесь, —
говорил мягкий старик. — Расскажите спокойно: кто
вы, о ком
вы говорите?
— Я
вам говорю, что у меня тоже есть свой талант, — весело произнесла докторша.
— Я хочу с
вами поговорить.
— Я хочу
говорить с
вами о
вас самих, — пояснила Лиза.
— Да нет, напрасно
вы об этом
говорите. Я совсем не о том хотел спросить
вас.
— Какой
вы вздор
говорите, доктор!
Вы сами себе первый враг.
—
Вам говорил Помада, что и он собирается в Москву?
— Может быть, и не всегда. Почему
вы можете знать, чту происходит в чужом сердце?
Вы можете
говорить только за себя.
— Что ж он пишет
вам? — спросила Женни, несколько конфузясь того, о чем сегодня
говорили.
— Нет, мечтания. Я знаю Русь не по-писаному. Она живет сама по себе, и ничего
вы с нею не поделаете. Если что делать еще, так надо ладом делать, а не на грудцы лезть. Никто с
вами не пойдет, и что
вы мне ни
говорите, у
вас у самих-то нет людей.
— Нет-с, —
говорил он Ярошиньскому в то время, когда вышел Рациборский и когда Розанов перестал смотреть, а начал вслушиваться. — Нет-с,
вы не знаете, в какую мы вступаем эпоху. Наша молодежь теперь не прежняя, везде есть движение и есть люди на все готовые.
— О нет-с! Уж этого
вы не
говорите. Наш народ не таков, да ему не из-за чего нас выдавать. Наше начало тем и верно, тем несомненно верно, что мы стремимся к революции на совершенно ином принципе.
— Да и здесь, может быть, стены слышат, что мы
говорим с
вами, — прошептал ему на ухо Розанов.
— А! Так бы
вы и сказали: я бы с
вами и спорить не стал, — отозвался Бычков. — Народ с служащими русскими не
говорит, а
вы послушайте, что народ
говорит с нами. Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России,
говорили с народом и знают, что народ думает.
— Да, —
говорил Райнеру Пархоменко, — это необходимо для однообразия. Теперь в тамошних школах будут читать и в здешних. Я двум распорядителям уж роздал по четыре экземпляра «звезд» и Фейербаха на школу, а то через
вас вышлю.
— Ой, шкода людей, шкода таких отважных людей, як
вы —
говорил Ярошиньский, идучи сзади их с Бычковым. — Цалый край еще дикий.
Рассуждала она решительно обо всем, о чем
вы хотите, но более всего любила
говорить о том, какое значение могут иметь просвещенное содействие или просвещенная оппозиция просвещенных людей, «стоящих на челе общественной лестницы».
Розанов только мог разобрать, что этот голос произносил: «Звонок дзынь, влетает один: il est mort; [Он мертв (франц.).] опять дзынь, — другой: il est mort, и еще, и еще. Полноте,
говорю, господа,
вы мне звонок оборвете».