Неточные совпадения
В это время Анне Михайловне
шел двадцатый, а Дорушке пятнадцатый год. Труды и заботы Анны Михайловны увенчались полным успехом: магазин ее приобретал день ото дня лучшую репутацию, здоровье служило как нельзя лучше; Амур щадил их сердца и не шевелил своими мучительными стрелами: нечего желать
было больше.
— Никто не украл; зачем обижать человека! Взял кому нужно
было; ну, и
пошли ему бог на здоровье, — отвечала она на жалобы слуг, доводивших ей о какой-нибудь пропаже.
Вообще довольно смелая и довольно наглая, матроска
была, однако, недостаточно дальновидна и очень изумилась, замечая, что дочь не только
пошла далее нее, не только употребляет против нее ее же собственное оружие, но даже самое ее, матроску, делает своим оружием.
— Я скажу им: помилуйте, ваш отец—мой дядя, вот его крестница; вам
будет стыдно, если ваша тетка с просительным письмом по нумерам
пойдет. Должны дать; не могут не дать, канальи! — рассказывала она, собираясь
идти к тузовым детям.
Пятого декабря (многими замечено, что это — день особенных несчастий) вечерком Долинский завернул к Азовцовым. Матроски и Викторинушки не
было дома, они
пошли ко всенощной, одна Юлия ходила по зале, прихотливо освещенной красным огнем разгоревшихся в печи Дров.
— Теперь
пилить меня замужеством! — начала как бы сама с собою полушепотом Юлия. — Ну, скажите, ну, за кого я
пойду? Ну, я
пойду! Ну, давайте этого дурака...
— Да, Нестор Игнатьич, вы создаете мне новые муки. Ваше присутствие увеличивает мою борьбу—ту борьбу, которой не должно
быть вовсе. Я должна
идти, как ведет меня моя судьба, не раздумывая и не оглядываясь.
«Не умею высказать, как я рада, что могу тебе
послать доказательство, что такое твоя невеста, — писала Долинскому его сестра через неделю. — Вдобавок ко всему она вечно
была эффектница и фантазерка и вот провралась самым достойным образом. Прочитай ее собственное письмо и, ради всего хорошего на свете, бога ради не делай несчастного шага».
—
Идет, и да
будет тебе, яко же хощеши! Послезавтра у твоих детей десять тысяч обеспечения, супруге давай на детское воспитание, а сам живи во
славу божию; ступай в Италию, там, брат, итальяночки… уухх, одними глазами так и вскипятит иная! Я тебе скажу, наши-то женщины, братец, ведь, если по правде говорить, все-таки, ведь, дрянь.
Анна Михайловна
была одета в простое коричневое платье с высоким лифом под душу, и ее черные волосы
были гладко причесаны за уши. Этот простой убор, впрочем,
шел к ней необыкновенно, и прекрасная наружность Анны Михайловны, действительно, могла бы остановить на себе глаза каждого.
— Не знаю, глупый, должно
быть, какой-то, далеко-далеко меня провожал и все глупости какие-то врет. Завтракать с собой звал, а я не
пошла, велела себе тут, на этом углу, в лавочке, маронов купить и пожелала ему счастливо оставаться на улице.
Тотчас за мастерской у Анны Михайловны
шел небольшой коридор, в одном конце которого
была кухня и черный ход на двор, а в другом две большие, светлые комнаты, которые Анна Михайловна хотела кому-нибудь отдать, чтобы облегчить себе плату за весьма дорогую квартиру.
— А прекрасно, — говорила Дора, — по крайней мере,
будет хоть с кем в театр
пойти.
Он знал, что ему
будет скучно на балу, потому что все удовольствия этого бала можно
было всегда рассказать вперед — и все-таки он
шел от скуки на бал и от скуки зевал здесь, пока не пустела зала.
— Мимо чего
пойду, то сделаю — позволения ни у кого просить не стану, а то, говорю вам, надо
быть очень умной.
«Волхвы
идут! волхвы, гадатели! Сейчас
будут нам будущее предсказывать».
— Да! Решили, что дворника надо
было послать; потом стали уверять меня, что здесь никакого страха нет и никакого риска нет; потом уж опять, как-то опять стало выходить, что риск
был, и что потому-то именно не следовало рисковать собой.
— Нет, нет!
Идите оба: «мне вид ваш ненавистен», — тихо улыбаясь, шутила Дора. — Нет, в самом деле, мне хочется
быть одной… спать хочется.
Идите себе с богом.
— Вы теперь,
слава богу, уж гораздо крепче, m-lle Dorothee; вам бы очень хорошо
было теперь проехаться на юг. Это бы вас совсем оживило и рассеяло.
— Киньте жребий, кому выпадет это счастье, — шутила Дора. — Тебе, сестра,
будет очень трудно уехать. Alexandrine твоя, что называется, пустельга чистая. Тебе положиться не на кого. Все тут без тебя в разор
пойдет. Помнишь, как тогда, когда мы
были в Париже. Так тогда всего на каких-нибудь три месяца уезжали и в глухую пору, а теперь… Нет, тебе никак нельзя ехать со мной.
Долинский взял саквояж в одну руку и подал Даше другую. Они вышли вместе, а Анна Михайловна
пошла за ними. У барьера ее не пустили, и она остановилась против вагона, в который вошли Долинский с Дорой. Усевшись, они выглянули в окно. Анна Михайловна стояла прямо перед окном в двух шагах. Их разделял барьер и узенький проход. В глазах Анны Михайловны еще дрожали слезы, но она
была покойнее, как часто успокаиваются люди в самую последнюю минуту разлуки.
Время Анны Михайловны
шло скоро. За беспрестанной работой она не замечала, как дни бежали за днями. Письма от Даши и Долинского начали приходить аккуратно, и Анна Михайловна
была спокойна насчет путешественников.
Идет этак Илья Макарович по улице, так сказать, несколько примиренный с немцами и успокоенный — а уж огни везде
были зажжены, и видит — маленькая парикмахерская и сидит в этой парикмахерской прехорошенькая немочка.
Для друга и товарища он
был готов
идти в огонь и в воду.
Илья Макарович в качестве василеостровского художника также не прочь
был выпить в приятельской беседе и не прочь попотчевать приятелей чем бог
послал дома, но синьора Луиза смотрела на все это искоса и делала Илье Макаровичу сцены немилосердные.
— Колорит-то, колорит-то какой! — говорил Журавка, вертясь перед окном передней. — Буря, кажется,
будет. Ему смерть не хотелось
идти домой. Анна Михайловна улыбнулась и сказала...
— Ну, да, наглазники. Вот эти самые наглазники
есть у польских женщин. По дороге они
идут хорошо, а в сторону ничего не видят. Или одна крайность, или другая чрезвычайность.
— Уверен в этом, mademoiselle, никто не может
быть, но я лучше хочу сомневаться, но… вы никогда, mademoiselle, так не шутите. Вы знаете, я завтра оставлю детей и хозяйство, и
пойду сейчас, возьму его назад, оттуда, если я что-нибудь узнаю.
Она любит потому, что любит его, а не себя, и потом все уж это у нее так прямо
идет — и преданность ему, и забота о нем, и боязнь за него, а у нас
пойдет марфунство: как? да что? да, может
быть, иначе нужно?
„Бедным детям, — запела она спокойнее, — детям-сироткам
будь Ты отцом и обрадуй их лаской Твоею, и добрых людей им
пошли Ты навстречу, и доброй рукою подай им и хлеба, и платья, и дай им веселое детство…“
Был восьмой час вечера. Угасал день очень жаркий. Дорушка не надела шляпы, а только взяла зонтик, покрылась вуалью, и они
пошли.
Даша встала в одиннадцать часов и оделась сама, не покликав m-me Бюжар вовсе. На Доре
было вчерашнее ее белое кисейное платье, подпоясанное широкою коричневою лентою. К ней очень
шел этот простой и легкий наряд.
После нового года, пред наступлением которого Анна Михайловна уже нимало не сомневалась, что в Ницце дело
пошло анекдотом, до чего даже домыслился и Илья Макарович, сидя за своим мольбертом в своей одиннадцатой линии, пришло опять письмо из губернии. На этот раз письмо
было адресовано прямо на имя Анны Михайловны.
Юлочка настрочила в этом письме Анне Михайловне кучу дерзких намеков и в заключение сказала, что теперь ей известно, как люди могут
быть бесстыдно наглы и мерзки, но что она никогда не позволит человеку, загубившему всю ее жизнь, ставить ее на одну доску со всякой встречной; сама приедет в Петербург, сама
пойдет всюду без всяких протекций и докажет всем милым друзьям, что она может сделать.
Возвратясь в Ниццу, Вера Сергеевна со скуки вспомнила об этом знакомстве и как-то
послала просить Долинского побывать у них когда-нибудь запросто. Нестор Игнатьевич на другой же день
пошел к Онучиным. В пять месяцев это
был его первый выход в чужой дом. В эти пять месяцев он один никуда не выходил, кроме кофейни, в которой он изредка читал газеты, и то Дорушка обыкновенно ждала его где-нибудь или на бульваре, или тут же в кафе.
— Не
будь, сделай милость, ничтожным человеком. Наш мост разорен! Наши корабли сожжены! Назад
идти нельзя.
Будь же человеком, уж если не с волею, так хоть с разумом.
— Ничего, ничего, — говорила с гримаской Дора. — Ведь, я всегда трудилась и, разумеется, опять
буду трудиться. Ничего нового! Это вы только рассуждаете, как бы женщине потрудиться, а когда же наша простая женщина не трудилась? Я же, ведь, не барышня; неужто же ты думаешь, что я
шла ко всему, не думая, как жить, или думая, по-барски, сесть на твою шею?
M-me Бюжар
пошла домой, плакала,
пила со сливками свой кофе, опять просто плакала и опять пришла—все оставалось по-прежнему. Только светло совсем в комнате стало.
Madame Бюжар побежала к Онучиным. Она знала, что, кроме этого дома, у ее жильцов не
было никого знакомого. Благородное семейство еще почивало. Француженка уселась на террасе и терпеливо ожидала. Здесь ее застал Кирилл Сергеевич и обещался тотчас
идти к Долинскому. Через час он пришел в квартиру покойницы вместе со своею сестрою. Долинский по-прежнему сидел над постелью и неподвижно смотрел на мертвую голову Доры. Глаза ей никто не завел, и
Нестор Игнатьевич освежил лицо, взял шляпу и вышел из дома в первый раз после похорон Даши. На бульваре он встретил m-lle Онучину, поклонился ей, подал руку, и они
пошли за город. День
был восхитительный. Горячее итальянское солнце золотыми лучами освещало землю, и на земле все казалось счастливым и прекрасным под этим солнцем.
— Тихонько
будем петь, — сказала она, обратясь к Долинскому. — Я очень люблю это
петь тихо, и это у меня очень хорошо
идет с мужским голосом.
— Говорит, что все они — эти несчастные декабристы, которые
были вместе, иначе ее и не звали, как матерью:
идем, говорит, бывало, на работу из казармы — зимою, в поле темно еще, а она сидит на снежку с корзиной и лепешки нам раздает — всякому по лепешке. А мы, бывало: мама, мама, мама, наша родная, кричим и лезем хоть на лету ручку ее поцеловать.
Но что это
был за сосед, с которым ни
пойти, ни поехать, ни посидеть вместе, который не позовет ни к себе, ни сам не придет поболтать?
В присутствии Зайончека об этом невозможно
было и думать, потому что нескольких дерзких, являвшихся к нему попросить взаймы свечи или спичек, он, не открывая двери, без всякой церемонии
посылал прямо к какому-нибудь крупному черту, или разом ко ста тысячам рядовых дьяволов.
— Я неспокоен
был с тех пор, как лег в постель и мой тревожный дух вовремя
послал меня туда, где я
был нужен, — проговорил он.
Долинский отбросил от себя эту записку, потом схватил ее и перечитал снова. На дворе
был седьмой час в исходе. Долинский хотел
пойти к Зайончеку, но вместо того только побегал по комнате, схватил свою шляпу и опрометью бросился к месту, где останавливается омнибус, проходящий по Латинскому кварталу.