Неточные совпадения
—
Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю,
что ради меня,
не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш,
не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я,
во гробу его видючи в белом саване…
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная,
что краше
во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети
не грелись, чужого куска
не едали, родительского дома отродясь
не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того
не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос.
— Да все из-за этого австрийского священства! — сказала Фленушка. — Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины
не приемлют, Игнатьевы тоже
не приемлют. Ну и разорвались
во всем: друг с дружкой
не видятся, общения
не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба,
что смех и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся.
—
Что? Зазнобушка завелась? — приставала к ней Фленушка, крепко обняв подругу. — А?.. Да говори же скорей — сора из избы
не вынесем… Аль
не знаешь меня?
Что сказано, то
во мне умерло.
Оттого помещики и
не сажали в свои заволжские вотчины немцев-управляющих, оттого и спас Господь милостливый Заволжский край от той саранчи,
что русской сельщине-деревенщине
во времена крепостного права приходилась
не легче татарщины, лихолетья и длинного ряда недородов, пожаров и моровых поветрий.
— Эту тошноту мы вылечим, — говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. —
Не плачь, радость скажу.
Не хотел говорить до поры до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить,
во всяком удовольствии…
Чего молчишь?.. Рада?..
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того,
что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то
что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя
во дворце бывал. Наш-от хоть и спесив, да Снежковым на версту
не будет.
Случается, и это бывает нередко,
что родители жениха и невесты, если
не из богатых, тайком от людей, даже от близкой родни, столкуются меж себя про свадьбу детей и решат
не играть свадьбы «честью»,
во избежание расходов на пиры и дары.
Ровно отуманило Алексея, как услышал он хозяйский приказ идти в Настину светлицу.
Чего во сне
не снилось, о
чем если иной раз и приходило на ум, так разве как о деле несбыточном, вдруг как с неба свалилось.
—
Чего ты только
не скажешь, Максимыч! — с досадой ответила Аксинья Захаровна. — Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку?
Во утробе
не носила, своей грудью
не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все едино, как и к рожоным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
Понимал Патап Максимыч,
что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня.
Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку,
не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней
не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они
во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни
не бывало. Но
не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Видела Настя, как пришел Алексей, видела, как вышел, и ни слова из отцовских речей
не проронила… И думалось ей,
что во сне это ей видится, а меж тем от нечаянной радости сердце в груди так и бьется.
— Как знаешь, Максимыч, — сдержанно ответила Аксинья Захаровна. —
Не начудил бы при чужих людях
чего,
не осрамил бы нас… Сам знаешь, каков
во хмелю.
—
Не знаю,
что и думать, Флена Васильевна, — отвечал от радости себя
не помнивший Алексей. —
Не разберу,
во сне это аль наяву.
—
Что?..
Не во сне?.. Ха-ха-ха!.. Обезумел?.. Постой, впереди
не то еще будет, — хохотала изо всей мочи Фленушка.
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на
что бы тогда
не глядел я и
не знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с той поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила
во мне…
Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее до гробовой доски
не заглядывать…
А там в первые три года свежаков [Новый, недавний пришелец.] с островов на берег великого озера
не пускают, пока
не уверятся,
что не сбежит тот человек
во матушку
во Россию.
Такое
во всем приволье,
что нигде по другим местам такого
не видно.
—
Не дошел до него, — отвечал тот. — Дорогой узнал,
что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я,
что тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы
во всей ее славе.
Долго в своей боковушке рассказывала Аксинья Захаровна Аграфене Петровне про все чудное,
что творилось с Настасьей с того дня, как отец сказал ей про суженого. Толковали потом про молодого Снежкова. И той и другой
не пришелся он по нраву. Смолкла Аксинья Захаровна, и вместо плаксивого ее голоса послышался легкий старушечий храп: започила сном именинница. Смолкли в светлице долго и весело щебетавшие Настя с Фленушкой.
Во всем дому стало тихо, лишь в передней горнице мерно стучит часовой маятник.
И вдруг
не сонное видение,
не образ, зримый только духом, а как есть человек
во плоти, полный жизни, явился перед нею… Смутилась старица… Насмеялся враг рода человеческого над ее подвигами и богомыслием!.. Для
чего ж были долгие годы душевной борьбы, к
чему послужили всякого рода лишения, суровый пост, измождение плоти, слезная, умная молитва?.. Неужели все напрасно?.. Минута одна, и как вихрем свеяны двадцатипятилетние труды, молитвы, воздыхания, все, все…
— Исправой греха твоего
не загладить… Многие годы слез покаянья, многие ночи без сна на молитве, строгий пост, умерщвление плоти, отреченье от мира, от всех соблазнов, безысходное житье
во иноческой келье, черная ряса, тяжелы вериги… Вот
чем целить грех твой великий…
Распрощались, по-видимому, дружелюбно, но Патап Максимыч понимал,
что дружба его со Снежковым ухнула.
Не простит ему Данило Тихоныч
во веки веков…
В переднем углу, возле нар, стол для обеда, возле него переметная скамья [Переметная скамья —
не прикрепленная к стене, та,
что сбоку приставляется к столу
во время обеда.] и несколько стульев, то есть деревянных обрубков.
— Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка,
что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку
не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов
во всю зиму
не было.
Оттого и звали ее «троечной».], как сливки — сама
во рту тает, балык величины непомерной, жирный, сочный, такой,
что самому донскому архиерею
не часто на стол подают, а белорыбица, присланная из Елабуги, бела и глянцевита, как атлас.
«Яко, глаголют, святый жертвенник, тако и братская трапеза
во время обеда — равны суть…» Да ты
что осовел, отец Спиридоний, подливай-ка гостям-то,
не жалей обительского добра…
— Ахти, закалякался я с тобой, разлюбезный ты мой, Патап Максимыч, — сказал он. — Слышь, вторы кочета поют, а мне к утрени надо вставать… Простите, гости дорогие, усните, успокойтесь… Отец Спиридоний все изготовил про вас: тебе, любезненькой мой, Патап Максимыч, вот в этой келийке постлано, а здесь налево Якиму Прохорычу с Самсоном Михайлычем. Усни
во здравие, касатик мой, а завтра, с утра, в баньку пожалуй… А
что, на сон-от грядущий, мадеры рюмочку
не искушаешь ли?
Известно,
что во все времена винных откупов ни один раскольник (а между ними много богачей)
не осквернил рук прибытком от народной порчи.
Остатки вольницы,
что во времена самозванцев и лихолетья разбоем да грабежом исходили вдоль и поперек чуть
не всю Русскую землю, находили здесь места безопасные, укрывавшие удальцов от припасенных для них кнутов и виселиц.
— Ну, разрюмилась,
что радуница, — подхватила Фленушка. — Нечего хныкать, радость
во времени живет, и на нашу долю когда-нибудь счастливый денек выпадет… Из Саратова нет ли вестей? — спросила Фленушка, лукаво улыбаясь. — Семенушка
не пишет ли?
— Посмотрела бы ты, Марьюшка, парень-от какой, — сказала Фленушка. — Такой молодец,
что хоть прямо
во дворец. Высокий да статный, сам кровь с молоком, волос-от черный да курчавый, глаза-то как угли, за одно погляденье рубля
не жаль. А умница-то какая, смышленый какой…
— Полно-ка ты, Настенька, полно, моя болезная, — уговаривала ее Аксинья Захаровна, сама едва удерживая рыданья. — Посуди, девонька, — могу ль я отпустить тебя? Отец воротится, а тебя дома нет.
Что тогда?.. Аль
не знаешь, каков он
во гневе бывает?..
—
Чего тебе здесь надо? — строго спросила его Настя,
не двигаясь с места и выпрямившись
во весь рост.
Юность моя, юность
во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно говорила:
«Кто добра
не хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада — силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь
не обуздан,
Смирить коня нечем — вожжей в руках нету.
По горам по хóлмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю
что,
не знаю.
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю, как быти, как коня смирити...
— Кто б это такой? — говорила она. —
Не здешний,
не окольный, а наезжих гостей, кажись,
во всем Комарове нет…
Что за человек?
— Мы
не черницы! — громко смеясь, отвечала старице Фленушка. — Ты,
что ль, на нас манатью-то [Манатья(мантия), иначе иночество — черная пелеринка, иногда отороченная красным снурком, которую носят старообрядские иноки и инокини. Скинуть ее хоть на минуту считается грехом, а кто наденет ее хоть шутя, тот уже постригся.] надевала?.. Мы белицы, мирское нам
во грех
не поставится…
— Лукав мир, Фленушка, — степенно молвила Манефа. —
Не то
что в келью, в пустыни, в земные вертепы он проникает… Много того видим в житиях преподобных отец…
Не днем, так нощию
во сне человеку козни свои деет!
Фленушку Марья Гавриловна с собой привезла. Как увидела она Настю
во гробе, так и ринулась на пол без памяти… Хоть и
не знала, отчего приключилась ей смертная болезнь, но чуяла,
что на душе ее грех лежит.
— Вот горе-то какое у нас, Алексеюшка, — молвил, покачав головой, Пантелей. — Нежданно, негаданно — вдруг… Кажется, кому бы и жить, как
не ей… Молодехонька была, Царство ей Небесное, из себя красавица, каких на свете мало живет, все-то ее любили, опять же
во всяком довольстве жила,
чего душа ни захочет, все перед ней готово… Да, видно, человек гадает по-своему, а Бог решает по-своему.
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего
не намекнули… Значит, про него
во время Настиной болезни особых речей ведено
не было… По всему видно,
что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А сердце все-таки тревогой замирало.
— Где ж вам приметить, сударыня? — ответила Манефа. —
Во всем-то кураже вы его
не видали… Поглядеть бы вам, как сцепится он когда с человеком сильней да именитей его…
Чем бы голову держать уклонно, а речь вести покорно, ровно коза кверху глядит… Станет фертом, ноги-то азом распялит!..
Что тут хорошего?..
Завязался у них поучительный разговор о черепокожных, про которых
во всех уставах поминается,
что не токмо мирским, но и старцам со старицами разрешено их ядение по субботам и неделям святой великой Четыредесятницы.
— Прекрати, — строго сказала Манефа. — У Василья Борисыча
не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать [У старообрядцев, а также и в среде приволжского простонародья, держится поверье,
что во время троицкой вечерни надо столько плакать о грехах своих, чтобы на каждый листочек, на каждый лепесток цветов,
что держат в руках, капнуло хоть по одной слезинке. Эти слезы в скитах зовутся «росой благодати». Об этой-то «росе благодати» говорили там и в троицкой псальме поется.].
— Да, — сказала Манефа, величаво поднимая голову и пылким взором оглядывая предстоявших. — По всему видно,
что близится скончание веков. А мы
во грехах, как в тине зловонной, валяемся, заслепили очи,
не видим, как пророчества сбываются… Дай-ка сюда Пролог, мать Таифа… Ищи ноемврия шестнадцатое.
Извещая обо всем,
что писали Дрябины, и о том, какое дело вышло в Красноярском скиту, Манефа просила их в случае неблагополучия принять на некоторое время обительскую святыню, чтоб
во время переборки ее
не лишиться.
Глазам
не верил Алексей, проходя через комнаты Колышкина…
Во сне никогда
не видывал он такого убранства. Беломраморные стены ровно зеркала стоят, — глядись в них и охорашивайся… Пол — тоже зеркало, ступить страшно, как на льду поскользнешься, того гляди… Цветы цветут, каких вздумать нельзя… В коврах ноги, ровно в сыпучем песке, грузнут… Так прекрасно, так хорошо,
что хоть в Царстве Небесном так в ту же бы пору.
Тут уж ровно ничего
не понял Андрей Иваныч. Глядит на Алексея
во все глаза, а сам
не знает,
что и спрашивать… Колышкин молчит, покуривая сигару, и слегка улыбается.
В один летний день нашли подкидыша
не в урочном месте — в овраге. Благо,
что у игравших в лапту ребятишек мяч туда залетел. Спустившись в овраг, нашли они там маленького захребетника… Пришли десятские из приказа, ребенка взяли, окрестили, и как найден был он 26 мая, то и нарекли его Карпом, по имени святого того дня.
Во рту раба Божия Карпа соску с жеваной морковью нашли — оттого прозвали его Морковкиным.
Во своем одиночестве завелся Морковкин кумушками, и было их у него вдоволь, но
что ни толкуй, дело то греховное, зазорное…
не в пример лучше совершить закон по Божьей заповеди.