Неточные совпадения
Русский
не то, он прирожденный враг леса: свалить вековое дерево, чтобы вырубить
из сука ось либо оглоблю, сломить ни нá
что не нужное деревцо, ободрать липку, иссушить березку, выпуская
из нее сок либо снимая бересту на подтопку, — ему нипочем.
В лесах за Волгой бедняков, какие живут на Горах, навряд найти, зато и заволжским тысячникам далеко до нагорных богачей. Только эти богачи для бедного люда
не в пример тяжелей,
чем заволжские тысячники. Лесной народ добродушней, проще, а нагорному пальца в рот
не клади. Нагорный богач норовит
из осмины четвертину вытянуть,
из блохи голенище скроить.
Каждый год
не по одному разу сплывал он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец его, построил большой каменный дом, такой,
что и в губернском городе был бы
не из последних…
Но от него один свахам ответ бывал: «Бог вас спасет,
что из людей меня
не выкинули, а беспокоились вы, матушки, попусту.
Разница между ними в том только была,
что благородная приживалка водилась с одними благородными, с купцами да с достаточными людьми
из мещанства, а Анисья Терентьевна с чиновными людьми вовсе
не зналась, держась только купечества да мещанства…
Потому Красноглазихе в старообрядских домах и было больше доверия,
чем прощелыге Ольге Панфиловне,
что, ходя по раскольникам из-за подарков, прикидывалась верующею в «спасительность старенькой веры» и уверяла,
что только по своему благородству
не может открыто войти в «ограду спасения» и потому и живет «никодимски».
Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры,
что держит Дуняшу
не по старинным обычаям, но, когда сказала она,
что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте, слова
не могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
Смолокуров соглашался с красноглаголивой уставщи́цей, говорил,
что самому ему доводилось и тех, и других видать и
что он
не знает, которые
из них хуже.
Никто
из девиц, сама даже Фленушка,
не смели при ней лишних слов говорить, оттого, выросши в обители, Дуня многого
не знала, о
чем узнали дочери Патапа Максимыча.
Стали свататься купцы-женихи
из больших городов,
из самой даже Москвы, но Марко Данилыч всем говорил,
что Дуня еще
не перестарок, а родительский дом еще
не надоел ей.
— Это с непривычки. Вишь, народу-то
что!.. А музыка-то?
Не слыхивала такой? Почище нашего органа? А? Ничего, привыкай, привыкай, Дунюшка,
не все же в четырех стенах сидеть, придется и выпрыгнуть
из родительского гнездышка.
— С порядочным, — кивнув вбок головой, слегка наморщив верхнюю губу, сказал Смолокуров. — По тамошним местам он будет
из первых. До Сапожниковых далеко, а деньги тоже водятся. Это как-то они, человек с десяток, складчи́ну было сделали да на складочны деньги стеариновый завод завели.
Не пошло. Одни только пустые затеи. Другие-то,
что с Зиновьем Алексеичем в до́лях были, хошь кошель через плечо вешай, а он ничего, ровно блоха его укусила.
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб
не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь велик привоз. На караван ездят только те, кому дело до рыбы есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов
из одного любопытства никто
не поедет — это
не чай,
что горами навален вдоль Сибирской пристани.
А то пошла бы переборка рабочих да дознались бы,
что на баржах больше шестидесяти человек беспаспортных, может,
из Сибири беглых да
из полков, — тогда бы дешево-то, пожалуй, и
не разделались.
— Ишь
что еще вздумали! — гневно вскликнул приказчик. — Стану из-за такой малости я руки марать!.. Пошел прочь!.. Говорят тебе,
не мешай.
Вздерут, бывало, забулдыжного буяна-бурлака как сидорову козу, да ему же велят грош-другой на розги пожертвовать, потому
что место казенное, розги дело покупное, а на них
из казны сумм
не полагается.
Сочна и жирна осетрина, но
не приглядна ему; вкусны картофельные оладьи с подливой
из свежих грибов, но вспало на ум Марку Данилычу,
что повар разбойник нарочно злодейскую шутку с ними сшутил, в великие дни госпожинок на скоромном масле оладьи изжарил.
Не очень бы, казалось, занятен был девицам разговор про тюлений жир, но две
из них смутились: Дуня оттого,
что нечаянно взглядами с Самоквасовым встретилась, Лизавета Зиновьевна — кто ее знает с
чего. Сидела она, наклонившись над прошивками Дуниной работы, и вдруг во весь стан выпрямилась. Широко раскрытыми голубыми глазами с незаметной для других мольбой посмотрела она на отца.
—
Не след бы мне про тюлений-то жир тебе рассказывать, — сказал Марко Данилыч, — у самого этого треклятого товару целая баржа на Гребновской стоит. Да уж так и быть, ради милого дружка и сережка
из ушка. Желаешь знать напрямик, по правде, то есть по чистой совести?.. Так вот
что скажу: от тюленя, чтоб ему дохнуть, прибытки
не прытки. Самое распоследнее дело… Плюнуть на него
не стоит — вот оно
что.
— Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до
чего ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я с купцом
из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья.
Что, спрашиваю, как ваши промысла? «Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось». Как так? — спрашиваю. «Да вот, говорит, в Китае
не то война,
не то бунт поднялся, шут их знает, а нашему брату хоть голову в петлю клади».
Только
что вышли гости, показался в передней Василий Фадеев. Разрядился он в длиннополую сибирку тонкого синего сукна, с мелкими борами назади, на шею повязал красный шелковый платок с голубыми разводами, вздел зеленые замшевые перчатки, в одной руке пуховую шляпу держит, в другой «лепортицу». Ровно гусь, вытянул он
из двери длинную шею свою, зорко, но робко поглядывая на хозяина, пока Марко Данилыч
не сказал ему...
— Опять же и то взять, — опять помолчав, продолжал свое нести Фадеев. — Только
что приказали вы идти каждому к своему месту, слепые с места
не шелохнулись и пуще прежнего зачали буянить, а которы с видами, те, надеясь от вашего здоровья милости, по первому слову пошли по местам… Самым главнеющим озорникам, Сидорке во-первых, Лукьяну Носачеву, Пахомке Заплавному, они же после в шею наклали. «Из-за вас, говорят, из-за разбойников, нам всем отвечать…» Народ смирный-с.
—
Что ж
из того?.. — ответил Орошин. — Все-таки рыбно решенье о ту пору будет покончено. Тогда, хочешь
не хочешь, продавай по той цене, каку ты нашему брату установишь… Так-то, сударь, Марко Данилыч!.. Мы теперича все тобой только и дышим… Какие цены ни установишь, поневоле тех будем держаться… Вся Гребновская у тебя теперь под рукой…
Из ближних взять было некого, народ все ненадежный, недаром про него исстари пословицы ведутся. «В Хвалыне ухорезы, в Сызрани головорезы», а во славной слободке Малыковке двух раз вздохнуть
не поспеешь, как самый закадычный приятель твой обогреет тебя много получше,
чем разбойник на большой дороге.
Сватались из-за невестиной красоты, из-за хорошего родства, а больше всего из-за денег; таких только отчего-то
не виделось,
что думали жениться в надежде найти в Лизавете Зиновьевне добрую жену, хорошую хозяйку и разумную советницу.
Все им чудилось,
что они и
из себя-то хуже всех, и глупее-то всех, и говорить-то ни о
чем не умеют; все им казалось,
что москвичи смотрят на них, как на привозные диковины, и втихомолку над ними насмехаются.
И вот
что всего было удивительнее: блистая в новой среде, Лиза с Наташей
не возбуждали к себе ни чувств недоброжелательства и пренебрежения в матерях неказистых
из себя невест, ни зависти и затаенной злобы в новых подругах.
Как родного сына, холила и лелеяла «Микитушку» Татьяна Андревна, за всем у него приглядывала, обо всем печаловалась, каждый день от него допытывалась: где был вчера,
что делал, кого видел, ходил ли в субботу в баню, в воскресенье за часы на Рогожское аль к кому
из знакомых в моленну,
не оскоромился ль грехом в середу аль в пятницу,
не воруют ли у него на квартире сахар,
не подменивают ли в портомойне белье,
не надо ль
чего заштопать, нет ли прорешки на шубе аль на другой одеже какой.
Канонница
из Иргиза,
что при моленной жила, тоже решила себя на смиренномудрое долготерпение в доме Федора Меркулыча,
что сделала
не из любви ко птенчику сиротке, а за то,
что ругатель-хозяин в обитель ее такие суммы отваливал,
что игуменья и соборные старицы, бывало, строго-настрого наказывают каноннице: «Вся претерпи, всяко озлобление любовию покрой, а меркуловского дома покинуть
не моги, велия бо
из него благостыня неоскудно истекает на нашу честну́ю обитель».
— Цыпленок! — с самодовольствием молвил Федор Меркулыч. —
Что ж
из того?.. Всяк человек до цыплятинки-то охотник!.. Ты
не охотник разве, отче святый?.. А?..
Федор Меркулыч
не выходил
из ее воли:
что ни вздумала,
чего бы ни захотела «свет душа Паранюшка» у него, тотчас вынь да положь.
— А вы погодите, — слегка усмехнулся Веденеев. — Орошин
не из таковских, чтоб обиды спускать. Помяните мое слово,
что ярманка еще
не покончится, а он удерет какую-нибудь штуку.
С кем век изжила, те по сторонам расходись, живи с ними врозь и наперед знай,
что в здешнем свете ни с кем
из них
не увидишься!..
—
Не в том ее горе, Марко Данилыч, — сказал на то Петр Степаныч. — К выгонке
из скитов мать Манефа давно приготовилась, задолго она знала,
что этой беды им
не избыть. И домá для того в городе приторговала, и, ежели
не забыли, она тогда в Петров-от день, как мы у нее гостили, на ихнем соборе других игумений и стариц соглашала, чтоб заранее к выгонке готовились… Нет, это хоть и горе ей, да горе жданное, ведомое, напредки́ знамое. А вот как нежданная-то беда приключилася, так ей стало
не в пример горчее.
— В том-то и дело,
что ее
не выдавали… Уходом!.. Умчали!.. А умчали-то
из Манефиной обители.
— Самой-то
не было дома, в Шарпан соборовать ездила. Выкрали без нее… — ответил Самоквасов. — И теперь за какой срам стало матушке Манефе,
что из ее обители девица замуж сбежала, да еще и венчалась-то в великороссийской! Со стыда да с горя слегла даже, заверяет Таифа.
— Принимаем-с, — с веселой усмешкой ответил Петр Степаныч. — Значит,
из моей воли никто
не смей выходить. Это оченно прекрасно!..
Что кому велю, тот, значит, то и делай.
— Неводко́м
не будет ли в угоду вашей милости белячка половить? — снимая картуз и нагибаясь перед Самоквасовым, спросил старший ловец. По всем его речам и по всем приемам видно было,
что он
из бывалых, обхождению в трактирах обучился.
— Ничего, всей рыбы в Оке
не выловишь. С нас и этой довольно, — молвил Петр Степаныч. — А вот
что, мо́лодцы. Про вас, про здешних ловцов, по всему нашему царству идет слава,
что супротив вас ухи никому
не сварить. Состряпайте-ка нам получше ушицу. Лучку, перчику мы с собой захватили, взяли было мы и кастрюли, да мне сказывали,
что из вашего котелка уха в тысячу раз вкуснее выходит. Так уж вы постарайтесь! Всю мелкоту вали на привар. Жаль,
что ершей-то больно немного поймали.
—
Что ж
из того,
что доверенность при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности мог бы я с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова
не было нареканья… Сам понимаешь,
что дело мое в этом разе самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда будет на Меркулова-то глаза поднять?.. Пойми это, Марко Данилыч. Будь он мне свой человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол, люди, сочтемся, а ведь он чужой человек.
— Да ты
не ори, — шепотом молвил Марко Данилыч, озираясь на Веденеева. —
Что зря-то кричать? А скажи-ка мне лучше,
из рыбников с кем
не покалякал ли?
Не наплели ли они тебе
чего? Так ты, друг любезный,
не всякого слушай.
Из нашего брата тоже много таковых,
что ему сказать да
не соврать — как-то бы и зазорно. И таких немалое число и в каждом деле, какое ни доведись, любят они помутить. Ты с ними, пожалуйста,
не растабарывай. Поверь мне, они же после над тобой будут смеяться.
Писал он к знакомому царицынскому купцу Володерову, писал,
что скоро мимо Царицына
из Астрахани пойдет его баржа с тюленем, — такой баржи вовсе у него и
не бывало, — то и просил остановить ее: дальше вверх
не пускать, потому-де,
что от провоза до Макарья будут одни лишь напрасные издержки.
И много такого писал, зная,
что знакомый его непременно расскажет о том Меркулову, и полагая,
что в Царицыне нет никакого Веденеева, никто
из Питера коммерческих писем
не получает.
Совсем выбились
из сил, ходя по сыпучему песку; наконец какой-то добрый человек показал им на баржи,
что стояли далеко от берега, чуть
не на самом стрежне реки.
— Та-а-ак-с, — протянул Василий Фадеев. — Из-за Волги,
из Комарова…
Не слыхивал про такой… Это город,
что ли, какой, Комаров-от?
— Знаю, матушка, все знаю, — ответил с участьем Марко Данилыч. —
Из Питера-то
не привезли ли
чего утешительного? Там-то как смотрят на ваше дело?
Тут, батюшка Марко Данилыч, и
не с таким здоровьем, как матушкино, до смертного часа недолго, а она ведь у нас на Пасхе-то все едино,
что из мертвых восстала…
Плакалась Таифа на грозящие беды, жалобилась на тяжкое обстояние и, зная,
что собеседницы
из избы сору
не вынесут, принялась рассказывать, как мать Манефа по совету с нею полагает устроиться после выгонки.
Развесь только уши, и
не знай
чего тебе
не наскажет: то
из Москвы ему пишут, то
из Питера, а все врет, ничего никто ему
не пишет, похвастаться только охота.
—
Что ж ему? — сказал Марко Данилыч. — Врать
не цепом молотить,
не тяжело.
Из озорства, а
не из корысти людей он обманывает. Любо, видите, как другой по его милости впросак попадается. Говорю вам, ветер в голове. Все бы ему над кем покуражиться.