Неточные совпадения
И не было на Андрея Родивоныча ни суда, ни расправы; не только
в Питере,
в соседней Москве не
знали про дела его…
Марко Данилыч тотчас
в Астрахань сплыл,
в Красной Яр ездил,
в Гурьев городок,
в Уральск, везде о брате справлялся, но нигде ничего проведать не мог… Одно лишь
узнал в Астрахани, что по тем удальцам, кои ездили с ним, давно панихиды отпели.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому
в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную
знают — ходит-де
в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца
в полюбовницах.
— Весь город ведь что
в трубы трубит, а ты и не
знаешь ничего, моя горе-горькая!..
Нет, говорю, сударыня, я тебе этого не спущу; хоть, говорю, и не видывала я таких милостей, как ты, ни от Марка Данилыча, ни от Сергевнушки, а
в глаза при всех тебе наплюю и, что
знаю, все про тебя, все расскажу, все как на ладонке выложу…
Вдруг тихо-тихонько растворилась дверь, и
в горницу смиренно, степенно вошла маленькая, тщедушная, не очень еще старая женщина
в черном сарафане с черным платком
в роспуск. По одеже
знать, что христова невеста. Положив уставной поклон перед иконами, низко-пренизко поклонилась она Дарье Сергевне и так промолвила...
— Что ты, сударыня?.. — с ужасом почти вскликнула Анисья Терентьевна. — Как сметь старый завет преставлять!.. Спокон веку водится, что кашу да полтину мастерицам родители посылали… От сторонних книжных дач не положено брать. Опять же надо ведь мальчонке-то по улице кашу
в плате нести — все бы видели да
знали, что за новую книгу садится. Вот, мать моя, принялась ты за наше мастерство, учишь Дунюшку, а старых-то порядков по ученью и не ведаешь!.. Ладно ли так? А?
— Пожурю! Лаской! — с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не так, сударыня моя, не так… Что про это писано?.. А?.. Не
знаешь? Слушай-ка, что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных, да не свою волю приемши,
в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
— Народ — молва, сударыня. Никто ему говорить не закажет. Ртов у народа много — всех не завяжешь… — Так говорила Анисья Терентьевна, отираясь бумажным платком и свертывая потом его
в клубочек. — Ох,
знали бы вы да ведали, матушка, что
в людях-то про вас говорят.
Отец-от отопком щи хлебал, матенка на рогожке спала,
в одном студеном шушунишке по пяти годов щеголяла, зато какая-то, пес их
знает, была елистраторша, а дочку за секлетаря, что ли, там за какого-то выдала…
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только что встали они из-за стола, — пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту
знает, часослов прошла, втору кафизму читает, с завтрашнего дня думаю ее за письмо посадить… Да этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее
в настоящее ученье.
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба вся были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни
в деревню — шатуны, так шатуны и есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не
знаю к кому.
Смолокуров до того времени
в скитах никогда не бывал и совсем не
знал жизни обительской.
Жаль было расставаться ей с воспитанницей,
в которую положила всю душу свою, но нестерпимо было и оставаться
в доме Смолокурова, после того как
узнала она, что про нее «
в трубы трубят».
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились
в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни
знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
— Ну вот этого я уж и не
знаю, как сделать… И придумать не могу, кого отпустить с ней. Черных работниц хоть две, хоть три предоставлю, а чтоб
в горницах при Дунюшке жить — нет у меня таковой на примете.
— Это все добро, все хорошо, все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то больше твердите, чтоб во всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая — вся
в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните,
в мать бы была… Ох, не
знала ты, мать Макрина, моей Оленушки!.. Ангел Божий была во плоти!.. Дунюшка-то вся
в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
Никто из девиц, сама даже Фленушка, не смели при ней лишних слов говорить, оттого, выросши
в обители, Дуня многого не
знала, о чем
узнали дочери Патапа Максимыча.
Семь лет выжила
в скиту Дуня и, когда воротилась
в родительский дом, не
узнала его.
Поджидая дочку и
зная, что года через два, через три женихи станут свататься, Марко Данилыч весь дом переделал и убрал его с невиданной
в том городке роскошью — хоть
в самой Москве любому миллионщику такой дом завести.
Дома совсем не то:
в немногих купеческих семействах уездного городка ни одной девушки не было, чтобы подходила она к Дуне по возрасту, из женщин редкие даже грамоте
знали; дворянские дома были для Дуни недоступны —
в то время не только дворяне еще, приказный даже люд, уездные чиновники, смотрели свысока на купцов и никак не хотели равнять себя даже с теми, у кого оборотов бывало на сотни тысяч.
Расстались. На прощанье
узнали друг от друга, что остановились
в одной гостинице.
— А почем
знать, что у нас впереди? — улыбнулся Марко Данилыч. — Думаешь, у Макарья девичьего товара не бывает? Много его
в привозе… Кажный год со всех концов купецких девиц возят к Макарью невеститься.
— Не
знаю еще, как вам сказать… Больно уж вы меня тогда напугали,
в Комарове-то, — ответил Петр Степаныч. — Не совладать, кажись, с таким делом… Непривычно…
— Должно быть! — передразнил приказчика Марко Данилыч. — Все должен
знать, что у тебя
в караване. И как мог ты допустить на баржах псов разводить?.. А?.. Рыбу крали да кормили?.. Где водолив?
— А тебе бы нишкнуть, коли хозяин разговаривает! — крикнул Марко Данилыч, швырнув
в приказчика бывшим у него
в руке лещом. — Перечить!.. Я задам вам, мошенникам!.. Что это за сушь?.. Глянь-ка, пощупай!.. Копейки на две против других будет дешевле!.. Недобор доправлю — ты это
знай!..
— И обойду, и посмотрю, и на весах прикину и свою, и чужую, — гневно говорил Смолокуров. — А уж копейки разбойнику не спущу…
Знаю я вас, не первый год с вами хоровожусь!.. Только и норовят, бездельники, чтобы как ни на есть хозяину
в шапку накласть…
С кислой улыбкой принял приказчик рублевую. Цены-то ореховские он уже
знал, но не сказал хозяину, чтоб хоть рублишком с него поживиться. «С паршивой собаки хоть шерсти клок», — думал Василий Фадеев, кладя бумажку
в карман.
— Его-то… А племянник мне-ка по хозяйке будет, — добродушно ответил за него Карп Егоров. — Софронкой звать, Бориса Моркелыча
знаешь?.. Сынок ему… Он у нас грамотей, письма даже писать маракует. Вот у Василья Фадеича, у твоего приказчика,
в книге за всех расписывается, которы
в путине заборы забирали.
Косная меж тем подгребла под восьмую баржу, но рабочий, что притащил трап, не мог продраться сквозь толпу, загородившую борт.
Узнав,
в чем дело, бросил он трап на палубу, а сам, надев шапку, выпучил глаза на хозяина и во всю мочь крикнул...
— Что?.. Небось теперь присмирели? — с усмешкой сказал он. — Обождите-ка до вечера,
узнаете тогда, как бунты
в караване заводить! Земля-то ведь здесь не бессудная — хозяин управу найдет. Со Смолокуровым вашему брату тягаться не рука, он не то что с водяным, с самим губернатором он водит хлеб-соль. Его на вас, голопятых, начальство не сменяет…
— Сговоришь с ним!.. Как же!.. — молвил Василий Фадеев. — Не
в примету разве вам было, как он, ничего не видя, никакого дела не разобравши, за сушь-то меня обругал? И мошенник-от я у него, и разбойник-от! Жиденька!.. Веслом, что ли, небо-то расшевырять, коли солнцо́
в нет… Собака так собака и есть!.. Подойди-ка я теперь к нему да заведи речь про ваши дела, так он и не
знай что со мной поделает… Ей-Богу!
— За глаза, — отвечал тот. —
В самом деле, вместе-то ехать будет охотнее… Да вот не
знай сам-от, удосужусь ли.
— Да, — продолжал Смолокуров, — этот тюлень теперича самое последнее дело. Не рад, что и польстился на такую дрянь — всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце к этому промыслу.
Знаешь ведь, что от этого от самого тюленя брательнику моему, царство ему небесное, кончина приключилась:
в море потоп…
— Во всем так, друг любезный, Зиновий Алексеич, во всем, до чего ни коснись, — продолжал Смолокуров. — Вечор под Главным домом повстречался я с купцом из Сундучного ряда. Здешний торговец, недальний, от Старого Макарья. Что, спрашиваю, как ваши промысла? «Какие, говорит, наши промысла, убыток один, дело хоть брось». Как так? — спрашиваю. «Да вот, говорит,
в Китае не то война, не то бунт поднялся, шут их
знает, а нашему брату хоть голову
в петлю клади».
Родителя его, Федора Меркулыча,
знал достаточно, иной год соседями по ватагам бывали,
в Юсуповских водах участки рядом снимали.
Разгорелись глаза у Марка Данилыча. То на Орошина взглянет, то других обведет вызывающим взглядом. Не может понять, что бы значили слова Орошина. И Седов, и Сусалин хоть сами тюленем не занимались, а цены ему
знали. И они с удивленьем посматривали на расходившегося Орошина и то же, что Марко Данилыч, думали: «Либо спятил, либо
в головушке хмель зашумел».
— Никаких теперь у меня делов с Никитой Федорычем нет… — твердо и решительно сказал он. — Ничего у нас с ним не затеяно. А что впереди будет, как про то
знать?.. Сам понимаешь, что торговому человеку вперед нельзя загадывать. Как
знать, с кем
в каком деле будешь?..
После того нигде по пристаням его не видали; слухи, как
в яму, вести, как
в воду, — никто ничего про Алешку не
знал.
Поговаривали, что где-то
в пьяной драке зашибли его, болтали, что деревом пришибло его до смерти, ходили слухи, что пьяный свернулся он с расшивы и потонул, но верного никто не
знал.
Ни сам он, ни Татьяна Андревна не
знали, какие книги пригодны и какие дочерям
в руки брать не годится, потому и спрашивали старичка учителя и других знающих людей, какие надо покупать книги.
Плакала потихоньку и Татьяна Андревна, хоть и громко ворчали на нее рогожские матери, но Зиновий Алексеич не внял тому, нанял учительницу, обучила б скорей дочерей танцевать, накупил им самых модных нарядов и чуть не каждый день стал возить их
в театры,
в концерты и по гостям, ежели
знал, что танцев там не будет.
— Вот оно каково!.. — шутил Зиновий Алексеич. — Вот оно что значит
в Москву-то забраться!.. Своих не
узнаешь!.. Наших палестин выходец, волжанин сын, саратовец, да еще нам никак и сродни маленько приходится!
— Ох, грехи, грехи! — глубоко вздыхая, молвил поп и,
зная, что упрямого Федора Меркулыча
в семи ступах не утолчешь, да притом рассчитывая и на благостыню, какой, может быть, еще сроду не видывал, назначил день свадьбы.
Женился Федор Меркулыч. Десятилетний Микитушка на отцовской свадьбе благословенный образ
в часовню возил и во все время обряда глаз с мачехи не спускал. Сам не
знал, отчего, но с первого взгляда на нее невзлюбила невинная отроческая душа его розовой, пышно сияющей молодостью красавицы, стоявшей перед налоем рядом с седовласым его родителем. Сердце вещун — и добро оно чует, и зло, особливо
в молодых годах.
Узнавши о том, Прасковья Ильинишна день и ночь стала докучать старому, чтобы отправил он
в ученье Никитушку.
В городе никого он не
знал, для всех тамошних был чужим человеком…
Не знававший ласки материнской, Никита Федорыч и
в Петербурге не
знал женского общества.
— Зашел я намедни
в лавку к Панкову, к Ермолаю Васильичу, из Саратова, может, тоже
знаете, — продолжал Петр Степаныч, — приятель мой у него
в приказчиках служит.
—
В большом горе матушка-то Манефа теперь, Таифа говорит, не
знают, перенесет ли даже его…