Неточные совпадения
— Что
делать, Петр Михайлыч! Позамешкался грешным делом, — отвечал купец. — Что парнишко-то
мой: как там у вас? — прибавлял он, уходя за прилавок.
— Известно что: двои сутки пил! Что хошь, то и
делайте. Нет
моей силушки: ни ложки, ни плошки в доме не стало: все перебил; сама еле жива ушла; третью ночь с детками в бане ночую.
— Почем ты, душа
моя, знаешь? — возразил Петр Михайлыч. — А если и действительно скупец, так, по-моему,
делает больше всех зла себе, живя в постоянных лишениях.
Такова была почти вся с улицы видимая жизнь маленького городка, куда попал герой
мой; но что касается простосердечия, добродушия и дружелюбия, о которых объяснял Петр Михайлыч, то все это, может быть, когда-нибудь бывало в старину, а нынче всем и каждому, я думаю, было известно, что окружный начальник каждогодно
делает на исправника донос на стеснительные наезды того на казенные имения.
— Ах, боже
мой! Боже
мой! — говорил Петр Михайлыч. — Какой вы молодой народ вспыльчивый! Не разобрав дела, бабы слушать — нехорошо… нехорошо… — повторил он с досадою и ушел домой, где целый вечер сочинял к директору письмо, в котором, как прежний начальник, испрашивал милосердия Экзархатову и клялся, что тот уж никогда не
сделает в другой раз подобного проступка.
Видимо, что это был для
моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и
делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того не знает.
— Сколько я себя ни помню, — продолжал он, обращаясь больше к Настеньке, — я живу на чужих хлебах, у благодетеля (на последнем слове Калинович
сделал ударение), у благодетеля, — повторил он с гримасою, — который разорил
моего отца, и когда тот умер с горя, так он, по великодушию своему, призрел меня, сироту, а в сущности приставил пестуном к своим двум сыновьям, болванам, каких когда-либо свет создавал.
— Полно, душа
моя! Что это ты
делаешь? Холодно, — заметил ей Петр Михайлыч.
— А что, душа
моя, — сказал он, — я схожу к Калиновичу. Что это за глупости он
делает: дуется!
— Ась? Как вы посудите нашу полицейскую службу? Что б я с ним по-нашему, по-военному, должен был
сделать? — проговорил он и присовокупил более спокойным и официальным тоном: — Отвечайте на
мой вопрос!
— Послушайте, Калинович! — начала она. — Если вы со мной станете так говорить… (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы не смеете со мной так говорить, — продолжала она, — я вам пожертвовала всем… не шутите
моей любовью, Калинович! Если вы со мной будете этакие штучки
делать, я не перенесу этого, — говорю вам, я умру, злой человек!
— Ну да, — положим, что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда где вы будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши,
мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и того вам
сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
— Ну, послушай, друг
мой, брось книгу, перестань! — заговорила Настенька, подходя к нему. — Послушай, — продолжала она несколько взволнованным голосом, — ты теперь едешь… ну, и поезжай: это тебе нужно… Только ты должен прежде
сделать мне предложение, чтоб я осталась твоей невестой.
— Нет, в Петербург я еду месяца на три. Что
делать?.. Как это ни грустно, но, по
моим литературным делам, необходимо.
—
Делал то, что чуть не задохся от хандры и от бездействия, — отвечал Калинович, — и вот спасибо вам, что напечатали
мой роман и дали мне возможность хоть немножко взглянуть на божий свет.
— Que puis-je faire, madame? [Что же я могу
сделать, сударыня? (франц.).] — воскликнул он и продолжал, прижимая даже руку к сердцу. — Если б ваш муж был
мой сын, если б, наконец, я сам лично был в его положении — и в таком случае ничего бы не мог и не захотел
сделать.
— Ошибки такого рода, — отвечал, не изменяя тона, Забоков, — я теперь удален от должности, предан суду. Дело
мое, по обсуждении в уголовной палате, поступило на решение правительствующего сената, и вдруг теперь министерство
делает распоряжение о производстве нового обо мне исследования и подвергает меня казематному заключению… На каком это основании сделано? — позвольте вас спросить.
Когда бы я убил человека, я бы, значит,
сделал преступление, влекущее за собой лишение всех прав состояния, а в делах такого рода полиция действительно действует по горячим следам, невзирая ни на какое лицо: фельдмаршал я или подсудимый чиновник — ей все равно; а
мои, милостивый государь, обвинения чисто чиновничьи; значит, они прямо следовали к общему обсуждению с таковыми же, о которых уже и производится дело.
— Что
делать? — возразил Калинович. — Всего хуже, конечно, это для меня самого, потому что на литературе я основывал всю
мою будущность и, во имя этих эфемерных надежд, душил в себе всякое чувство, всякое сердечное движение. Говоря откровенно, ехавши сюда, я должен был покинуть женщину, для которой был все; а такие привязанности нарушаются нелегко даже и для совести!
— О боже
мой! Но каким же образом можно отделить, особенно в деле любви, душу от тела? Это как корни с землей: они ее переплетают, а она их облепляет, и я именно потому не позволяю себе переписки, чтоб не
делать девушке еще большего зла.
Неудачи не задушили во мне
моей страсти, но только сдавили ее и
сделали упруже и стремительнее.
— И я решительно бы тогда что-нибудь над собою
сделала, — продолжала Настенька, — потому что, думаю, если этот человек умер, что ж мне? Для чего осталось жить на свете? Лучше уж руки на себя наложить, — и только бог еще, видно, не хотел совершенной
моей погибели и внушил мне мысль и желание причаститься… Отговела я тогда и пошла на исповедь к этому отцу Серафиму — помнишь? — настоятель в монастыре: все ему рассказала, как ты меня полюбил, оставил, а теперь умер, и что я решилась лишить себя жизни!
Если, говорю, я оставляю умирающего отца, так это нелегко мне
сделать, и вы, вместо того чтоб меня хоть сколько-нибудь поддержать и утешить в
моем ужасном положении, вы вливаете еще мне яду в сердце и хотите поселить недоверие к человеку, для которого я всем жертвую!» И сама, знаешь, горько-горько заплакала; но он и тут меня не пожалел, а пошел к отцу и такую штучку подвел, что если я хочу ехать, так чтоб его с собой взяла, заступником
моим против тебя.
Вы, юноши и неюноши, ищущие в Петербурге мест, занятий, хлеба, вы поймете положение
моего героя, зная, может быть, по опыту, что значит в этом случае потерять последнюю опору, между тем как раздражающего свойства мысль не перестает вас преследовать, что вот тут же, в этом Петербурге, сотни деятельностей, тысячи служб с прекрасным жалованьем, с баснословными квартирами, с любовью начальников, могущих для вас
сделать вся и все — и только вам ничего не дают и вас никуда не пускают!
— Какие же деньги! Гроши, я думаю, какие-нибудь, помилуйте! Заниматься еще всем этим так, ну, для забавы, как занимались в
мое время литераторы, чтоб убить время; но чтоб
сделать из этого ремесло, фай — это неблаговидно даже!
— Все это прекрасно, что вы бывали, и, значит, я не дурно
сделал, что возобновил ваше знакомство; но дело теперь в том,
мой любезнейший… если уж начинать говорить об этом серьезно, то прежде всего мы должны быть совершенно откровенны друг с другом, и я прямо начну с того, что и я, и mademoiselle Полина очень хорошо знаем, что у вас теперь на руках женщина… каким же это образом?.. Сами согласитесь…
Условливается это, конечно, отчасти старым знакомством, родственными отношениями, участием
моим во всех ихних делах, наконец, установившеюся дружбой в такой мере, что ни один человек не приглянулся Полине без того, что б я не знал этого, и уж, конечно, она никогда не
сделает такой партии, которую бы я не опробовал; скажу даже больше: если б она, в отношении какого-нибудь человека, была ни то ни се, то и тут в
моей власти подлить масла на огонь — так?
Из прекрасных уст ваших, как известно, излетают одни только слова, исполненные высокого благородства и чести; однако в вашей великосветской гостиной, куда допускалась иногда и
моя неуклюжая авторская фигура, вы при мне изволили, совершенно одобрительно, рассказывать, что прекрасный ваш beau-frere [шурин (франц.).]
сделал очень выгодную партию, хотя очень хорошо знали, что тут был именно подобный случай.
Сделать же вам это очень легко: презентуйте ему частичку вашего капитала и так его этим оперите, что и — боже ты
мой! — носу никто не подточит…
— Не ломают вас, а выпрямляют! — возразил князь. — Впрочем, во всяком случае я очень глупо
делаю, что так много говорю, и это последнее
мое слово: как хотите, так и
делайте! — заключил он с досадою и, взяв со стола бумаги, стал ими заниматься.
— Но, милый
мой, что ж с вами
делать? — произнес князь с участием.
— Сломить меня не думайте, как
сделали это с прежним вице-губернатором! — продолжал Калинович, колотя пальцем по столу. — Меня там знают и вам не выдадут; а я, с своей стороны, нарочно останусь здесь, чтоб не дать вам пикнуть, дохнуть… Понимаете ли вы теперь всю
мою нравственную ненависть к вашим проделкам? — заключил он, колотя себя в грудь.
— Она может многое
сделать… Она будет говорить, кричать везде, требовать, как о деле вопиющем, а ты между прочим, так как Петербург не любит ни о чем даром беспокоиться, прибавь в письме, что, считая себя виновною в
моем несчастии, готова половиной состояния пожертвовать для
моего спасения.
— Великая артистка! — подхватил содержатель. — Мне просто бог послал за
мою простоту этот брильянт! Не знаю, как здесь, а в Калуге она
делала большие сборы.
Поступок с тобой и женитьба
моя — единственные случаи, в которых я считаю себя сделавшим подлость; но к этому привело меня то же милое общество, которое произносит мне теперь проклятие и которое с ребячьих лет давило меня; а я… что ж мне
делать?
— Друг
мой, что ты хочешь
делать? — спросила она, когда Калинович возвратился в кабинет.