Неточные совпадения
В продолжение всего месяца
он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит,
пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить;
к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет
к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки моют белье, и любуется…
— Верю, верю вашему раскаянию и надеюсь, что вы навсегда исправитесь. Прошу вас
идти к вашим занятиям, — говорил Петр Михайлыч. — Ну вот, сударыня, — присовокупил
он, когда Экзархатов уходил, — видите, не помиловал; приличное наставление сделал: теперь вам нечего больше огорчаться.
Так время
шло. Настеньке было уж за двадцать; женихов у ней не было, кроме одного, впрочем, случая. Отвратительный Медиокритский, после бала у генеральши, вдруг начал каждое воскресенье являться по вечерам с гитарой
к Петру Михайлычу и, посидев немного, всякий раз просил позволения что-нибудь спеть и сыграть. Старик по своей снисходительности принимал
его и слушал. Медиокритский всегда почти начинал, устремив на Настеньку нежный взор...
— Сейчас, сударики, сейчас
пошлю паренька моего
к нему, а вы подьте пока в горенку, обождите:
он говорил, чтоб в горенке обождать.
Срывки нынче по службе тоже
пошли выпадать все маленькие, ничтожные, а потому карточная игра посерьезнее совершенно прекратилась: только и осталось одно развлечение, что придет иногда заседатель уездного суда
к непременному члену, большому своему приятелю, поздоровается с
ним… и оба зевнут.
Впрочем, больше всех гроза разразилась над Экзархатовым, который крепился было месяца четыре, но, получив январское жалованье, не вытерпел и выпил; домой пришел, однако, тихий и спокойный; но жена, по обыкновению, все-таки начала
его бранить и стращать, что
пойдет к новому смотрителю жаловаться.
Ступай
к нему, змея подколодная,
иди под крыло и покровительство тебе подобного Калиновича! — продолжал
он, приближаясь
к жене; но та стала уж в оборонительное положение и, вооружившись кочергою, кричала, в свою очередь...
— Очень хорошо, распоряжусь, — сказал
он и велел
им идти домой, а сам тотчас же написал городничему отношение о производстве следствий о буйных и неприличных поступках учителя Экзархатова и, кроме того, донес с первою же почтою об этом директору. Когда это узналось и когда глупой Экзархатовой растолковали, какой ответственности подвергается ее муж, она опять побежала
к смотрителю, просила, кланялась
ему в ноги.
В продолжение всего этого дня Калинович не
пошел к Годневым, хотя и приходил было оттуда кучер звать
его пить чай.
— Да что Калинович, придет
к нам сегодня или нет? Здоров ли
он? Не
послать ли
к нему? — сказал Петр Михайлыч.
— Отстрадал, наконец, четыре года. Вот, думаю, теперь вышел кандидатом, дорога всюду открыта… Но… чтоб успевать в жизни, видно, надобно не кандидатство, а искательство и подличанье, на которое,
к несчастью, я не способен. Моих же товарищей, идиотов почти,
послали и за границу и понаделили бог знает чем, потому что
они забегали
к профессорам с заднего крыльца и целовали ручки у
их супруг, немецких кухарок; а мне выпало на долю это смотрительство, в котором я окончательно должен погрязнуть и задохнуться.
— Нет! — повторила Настенька и
пошла к дверям, так что капитан едва успел отскочить от
них и уйти в гостиную, где уже сидел Петр Михайлыч. Настенька вошла вслед за
ним: лицо ее горело, глаза блистали.
— Погодите, постойте! — начал
он глубокомысленным тоном. — Не позволите ли вы мне, Яков Васильич,
послать ваше сочинение
к одному человеку в Петербург, теперь уж лицу важному, а прежде моему хорошему товарищу?
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная,
иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое
ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как
он занят был этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился
к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
— Ах
он, мерзавец! Негодяй! Дочь мою осмелился позорить! Я сейчас
пойду к городничему…
к губернатору сейчас поеду… Я здесь честней всех…
К городничему! — говорил старик и, как
его ни отговаривали, начал торопливо одеваться.
Монастырь, куда
они шли, был старинный и небогатый. Со всех сторон
его окружала высокая, толстая каменная стена, с следами бойниц и с четырьмя башнями по углам. Огромные железные ворота, с изображением из жести двух архангелов, были почти всегда заперты и входили в небольшую калиточку. Два храма, один с колокольней, а другой только церковь, стоявшие посредине монастырской площадки, были тоже старинной архитектуры.
К стене примыкали небольшие и довольно ветхие кельи для братии и другие прислуги.
— Молебен! — сказал
он стоявшим на клиросе монахам, и все
пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: «Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!» — Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить
к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
— А понимать, — возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, — можно так, что
он не приступал ни
к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у
него и меньше того: ну а теперь,
слава богу, кроме платы за сочинения, литераторам и места дают не по-нашему: может быть, этим смотрителем поддержат года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и будет чем семью кормить.
Несмотря на свои пятьдесят лет, князь мог еще быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем,
к нему очень
шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом,
он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов.
Услышав звон
к поздней обедне,
он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг.
Словом, разница была только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу, которого
он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и если когда
его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то
он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил
к соседке калачнице за кренделями по два часа.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов
к ней,
к луне,
к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию
к художникам и любовь
к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после
его смерти не только люди совершенно
ему незнакомые, но даже печатные враги
его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе
к великому человеку и хоть одним лучом
его славы осветить себя.
«Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно, что вы так давно нас совсем забыли», — прибавила она, по совету князя, в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. «О-о, как наш Яков Васильич
пошел в гору!» — подумал
он и, боясь только одного, что Настенька не поедет
к генеральше, робко вошел в гостиную и не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька в первые минуты вспыхнула.
— Да я ж почем знаю? — отвечал сердито инвалид и
пошел было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж было часов шесть, воротил
его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь, хотел было тут же
к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу, о котором тот рассказал; но Терка и слушать не хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел.
— А мы, признаться, ваше сиятельство, — отвечал Петр Михайлыч, — перед отъездом сюда
посылали к господину Калиновичу, однако
его дома нет, и мы полагали, что
он уж здесь.
Чувство ожидаемого счастья так овладело моим героем, что
он не в состоянии был спокойно досидеть вечер у генеральши и раскланялся. Быстро шагая,
пошел он по деревянному тротуару и принялся даже с несвойственною
ему веселостью насвистывать какой-то марш, а потом с попавшимся навстречу Румянцовым раскланялся так радушно, что привел того в восторг и в недоумение. Прошел
он прямо
к Годневым, которых застал за ужином, и как ни старался принять спокойный и равнодушный вид, на лице
его было написано удовольствие.
— Сейчас только сам хотел
идти к вам, — сказал
он, подходя и обнимая
его.
Кадников, не могший пристать
к этому солидному разговору, вдруг встал,
пошел, затопал каблуками и обратился еще
к Калиновичу с просьбой: нет ли у
него папироски.
— А вы
пойдете с нами? — отнесся
он к капитану, видимо, не желая остаться на этот раз с Настенькой вдвоем.
— Папаша проснулся; поди
к нему и скажи, — сказала Настенька. Калинович ничего уж не возразил, а встал и
пошел.
Ему, наконец, сделалось смешно
его положение, и
он решился покориться всему безусловно. Петр Михайлыч действительно встал и сидел в своем кресле в глубокой задумчивости.
О подорожниках она задумала еще дня за два и нарочно
послала Терку за цыплятами для паштета
к знакомой мещанке Спиридоновне; но тот сходил поближе,
к другой, и принес таких, что она, не утерпев, бросила
ему живым петухом в рожу.
— Не дам, сударь! — возразил запальчиво Петр Михайлыч, как бы теряя в этом случае половину своего состояния. — Сделайте милость, братец, — отнесся
он к капитану и
послал его к какому-то Дмитрию Григорьичу Хлестанову, который говорил
ему о каком-то купце, едущем в Москву. Капитан сходил с удовольствием и действительно приискал товарища купца, что сделало дорогу гораздо дешевле, и Петр Михайлыч успокоился.
Одна из пристяжных пришла сама. Дворовый ямщик, как бы сжалившись над ней, положил ее постромки на вальки и, ударив ее по спине, чтоб она
их вытянула, проговорил: «Ладно!
Идет!» У дальней избы баба, принесшая хомут, подняла с каким-то мужиком страшную брань за вожжи. Другую пристяжную привел, наконец, сам извозчик, седенький, сгорбленный старичишка, и принялся ее припутывать. Между тем старый извозчик, в ожидании на водку, стоял уже без шапки и обратился сначала
к купцу.
— Коли злой человек, батюшка, найдет, так и тройку остановит. Хоть бы наше теперь дело: едем путем-дорогой, а какую защиту можем сделать? Ни оружия при себе не имеешь… оробеешь… а
он, коли на то
пошел,
ему себя не жаль, по той причине, что в
нем — не
к ночи будь сказано — сам нечистой сидит.
— Фу, черт возьми, как холодно! — проговорил
он, кутаясь по самые уши в воротник шинели, и, доехав до Благовещенского моста, бросил извозчика и
пошел пешком, направляя свой путь
к памятнику Петра.
Хозяйка
пошла его проводить и, поставив опять сынишку
к стулу, вышла за
ним в переднюю.
— Как это досадно! — произнес молодой человек, действительно с досадой на лице. — А я именно, сегодня
шел к вам с одной моей просьбой… — прибавил
он, потупляя глаза.
— Да, — произнес
он, — много сделал
он добра, да много и зла;
он погубил было философию, так что она едва вынырнула на плечах Гегеля из того омута, и то еще не совсем; а прочие знания, бог знает, куда и
пошли. Все это бросилось в детали, подробности; общее пропало совершенно из глаз, и сольется ли когда-нибудь все это во что-нибудь целое, и
к чему все это поведет… Удивительно!
— И я решительно бы тогда что-нибудь над собою сделала, — продолжала Настенька, — потому что, думаю, если этот человек умер, что ж мне? Для чего осталось жить на свете? Лучше уж руки на себя наложить, — и только бог еще, видно, не хотел совершенной моей погибели и внушил мне мысль и желание причаститься… Отговела я тогда и
пошла на исповедь
к этому отцу Серафиму — помнишь? — настоятель в монастыре: все
ему рассказала, как ты меня полюбил, оставил, а теперь умер, и что я решилась лишить себя жизни!
Если, говорю, я оставляю умирающего отца, так это нелегко мне сделать, и вы, вместо того чтоб меня хоть сколько-нибудь поддержать и утешить в моем ужасном положении, вы вливаете еще мне яду в сердце и хотите поселить недоверие
к человеку, для которого я всем жертвую!» И сама, знаешь, горько-горько заплакала; но
он и тут меня не пожалел, а
пошел к отцу и такую штучку подвел, что если я хочу ехать, так чтоб
его с собой взяла, заступником моим против тебя.
Распростившись,
он пошел к своей Настеньке.
Чтоб что-нибудь, наконец, предпринять,
он решился, переломив самолюбие,
послать к Зыкову повесть, заклиная напечатать ее и вообще дать
ему работу при журнале.
Не хотите ли, чтоб я
послала ваше сочинение
к Павлу Николаичу, который, после смерти моего покойного мужа, хочет, кажется, ужасно с нами поступать…» Далее Калинович не в состоянии был читать: это был последний удар, который готовила
ему нанести судьба.
Чем дальше
они шли, тем больше открывалось: то пестрела китайская беседка,
к которой через канаву перекинут был, как игрушка, деревянный мостик; то что-то вроде грота, а вот, куда-то далеко, отводил темный коридор из акаций, и при входе в
него сидел на пьедестале грозящий пальчиком амур, как бы предостерегающий: «Не ходи туда, смертный, — погибнешь!» Но что представила площадка перед домом — и вообразить трудно: как бы простирая
к нему свои длинные листья, стояли тут какие-то тополевидные растения в огромных кадках; по кулаку человеческому цвели в средней куртине розаны, как бы венцом окруженные всевозможных цветов георгинами.
— Послушайте, — сказал
он, вставая и входя
к Калиновичу, — с Настасьей Петровной дурно; надобно по крайней мере за доктором
послать.
— По приглашению слуги
он может не приехать, и
к кому ж, наконец,
послать? Я сам лучше съезжу.
Надобно было иметь нечеловеческое терпенье, чтоб снести подобный щелчок. Первое намерение героя моего было пригласить тут же кого-нибудь из молодых людей в секунданты и
послать своему врагу вызов; но дело в том, что, не будучи вовсе трусом,
он в то же время дуэли считал решительно за сумасшествие. Кроме того, что бы ни говорили, а направленное на вас дуло пистолета не безделица — и все это из-за того, что не питает уважение
к вашей особе какой-то господин…
— Да как же, васе пиисхадитество, у меня здесь двоюродная сестричка есть: бедненькая она! Пять раз жаловаться ходила, ей-богу-с! «За сто вы, говорит, братца моего дерзите? Я
его к себе беру». Так только и есть, сто прогнали, ей-богу-с! «
Пошла вон», говорят.
— Послушайте, — начал
он, — чтоб прекратить ваши плутни с несчастными арестантами, которых вы употребляете в свою пользу и
посылаете на бесплатную работу
к разным господам… которые, наконец, у вашей любовницы чистят двор и помойные ямы… то чтоб с этой минуты ни один арестант никуда не был
посылаем!
Я, конечно, очень хорошо знала, что этим не кончится; и действительно, — кто бы после того
к нам ни приехал, сколько бы человек ни сидело в гостиной,
он непременно начнет развивать и доказывать, «как
пошло и ничтожно наше барство и что превосходный представитель, как
он выражается, этого гнилого сословия, это ты — извини меня — гадкий, мерзкий, скверный человек, который так развращен, что не только сам мошенничает, но чувствует какое-то дьявольское наслаждение совращать других».