Неточные совпадения
— То-то; я пригласил одного
человека…
В
то мое время почти в каждом городке, в каждом околотке рассказывались маленькие истории вроде
того, что какая-нибудь Анночка Савинова влюбилась без ума — о ужас! — в Ананьина, женатого
человека, так что мать принуждена была возить ее в Москву, на воды, чтоб вылечить от этой безрассудной страсти; а Катенька Макарова так неравнодушна к карабинерному поручику, что даже на бале не в состоянии была этого скрыть и целый вечер не спускала с него глаз.
Если автору случалось в нынешних барышнях замечать что-то вроде любви,
то тут же открывалось, что чувство это было направлено именно на
человека, с которым могла составиться приличная партия; и чем эта партия была приличнее,
то есть выгоднее,
тем более страсть увеличивалась.
В противоположность Лебедеву, это был маленький, худенький молодой
человек, весьма робкого и, вследствие этого, склонного поподличать характера, вместе с
тем большой говорун и с сильной замашкой пофрантить: вечно с завитым а-ла-коком и висками.
Генеральша при всех своих личных объяснениях с
людьми говорила всегда тихо и ласково; но когда произносила фразу: решительные меры,
то редко не приводила их в исполнение.
Она питала сильное желание выдать Настеньку поскорей замуж, и
тем более за смотрителя, потому что, судя по Петру Михайлычу, она твердо была убеждена, что если уж смотритель, так непременно должен быть хороший
человек.
— Да, — продолжал Калинович, подумав, — он был очень умный
человек и с неподдельно страстной натурой, но только в известной колее. В
том, что он писал, он был очень силен, зато уж дальше этого ничего не видел.
— Ей бы следовало полюбить Ральфа, — возразил Калинович, — весь роман написан на
ту тему, что женщины часто любят недостойных, а
людям достойным узнают цену довольно поздно. В последних сценах Ральф является настоящим героем.
— Ральф герой? Никогда! — воскликнула Настенька. — Я не верю его любви; он, как англичанин, чудак, занимался Индианой от нечего делать, чтоб разогнать, может быть, свой сплин. Адвокат гораздо больше его герой:
тот живой
человек; он влюбляется, страдает… Индиана должна была полюбить его, потому что он лучше Ральфа.
Дальновидная экономка рассчитала поставить к ней Калиновича, во-первых, затем, чтоб у приятельницы квартира не стояла пустая, во-вторых, она знала, что
та разузнает и донесет ей о молодом
человеке все, до малейших подробностей.
Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как в единственном уголку, где радушно его приняли и где все-таки он видел человечески развитых
людей; а может быть, к
тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой
человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил в училище, где, как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением было — уволить Терку, и на место его был нанят молодцеватый вахмистр.
Экзархатов схватил его за шиворот и приподнял на воздух; но в это время ему самому жена вцепилась в галстук; девчонки еще громче заревели… словом, произошла довольно неприятная домашняя сцена, вследствие которой Экзархатова, подхватив с собой домохозяина, отправилась с жалобой к смотрителю, все-про-все рассказала ему о своем озорнике, и чтоб доказать, сколько он
человек буйный, не скрыла и
того, какие он про него, своего начальника, говорил поносные слова.
— Я, сударь, говорит, не ищу; вот
те царица небесная, не ищу;
тем, что он
человек добрый и дал только тебе за извет, а ничего не ищу.
Вообще Флегонт Михайлыч в последнее время начал держать себя как-то странно. Он ни на шаг обыкновенно не оставлял племянницы, когда у них бывал Калинович: если Настенька сидела с
тем в гостиной — и он был тут же; переходили молодые
люди в залу — и он, ни слова не говоря, а только покуривая свою трубку, следовал за ними; но более
того ничего не выражал и не высказывал.
— Подлинно, матери мои,
человека не узнаешь, пока пуд соли не съешь, — говорила она, —
то ли уж мне на первых порах не нравился мой постоялец, а вышел прескупой-скупой мужчина.
Видимо, что это был для моего героя один из
тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом
человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам
того не знает.
Я хочу и буду вымещать на порочных
людях то, что сам несу безвинно.
— Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о вас; когда все радости, все счастье в
том, чтоб видеть вас, когда хотели бы быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы
человек после этого!
— Не знаю… вряд ли! Между
людьми есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите вы в жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив, а между
тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. — Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
Исправник пришел с испуганным лицом. Мы отчасти его уж знаем, и я только прибавлю, что это был смирнейший
человек в мире, страшный трус по службе и еще больше
того боявшийся своей жены. Ему рассказали, в чем дело.
— Петр Михайлыч! — обратился он с
той же просьбой к Годневу. — Не погубите навеки молодого
человека. Царь небесный заплатит вам за вашу доброту.
— «Давно мы не приступали к нашему фельетону с таким удовольствием, как делаем это в настоящем случае, и удовольствие это, признаемся, в нас возбуждено не переводными стихотворениями с венгерского, в которых, между прочим, попадаются рифмы вроде «фимиам с вам»; не повестью госпожи Д…, которая хотя и принадлежит легкому дамскому перу, но отличается такою тяжеловесностью, что мы еще не встречали ни одного
человека, у которого достало бы силы дочитать ее до конца; наконец, не учеными изысканиями г. Сладкопевцова «О римских когортах», от которых чувствовать удовольствие и оценить их по достоинству предоставляем специалистам; нас же, напротив, неприятно поразили в них опечатки, попадающиеся на каждой странице и дающие нам право обвинить автора за небрежность в издании своих сочинений (в незнании грамматики мы не смеем его подозревать, хотя имеем на
то некоторое право)…»
— Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, — продолжал между
тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. — И мне
тем приятнее, — прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, — что вы,
человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!
Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в
тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя
человеком.
Два рыжие писца, родные братья Медиокритского, тоже молодые
люди, владевшие замечательно красивым почерком, стояли у стеклянных дверей присутствия и обнаруживали большое внимание к
тому, что там происходило.
— Ужасно смешно! Много ты понимаешь! — перебил Петр Михайлыч. — Зачем ехать? — продолжал он. — А затем, что требует этого вежливость, да, кроме
того, князь —
человек случайный и может быть полезен Якову Васильичу.
— Стало быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе,
тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что
человек будет тысячу раз раскаиваться в
том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
— Нет, вы погодите, чем еще кончилось! — перебил князь. — Начинается с
того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени — о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни — что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился в городе, подкупил
людей и пробрался к ним в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
— Конечно, — подхватил князь и продолжал, — но, как бы
то ни было, он входит к ней в спальню, запирает двери… и какого рода происходила между ними сцена — неизвестно; только вдруг раздается сначала крик, потом выстрелы.
Люди прибегают, выламывают двери и находят два обнявшиеся трупа. У Сольфини в руках по пистолету: один направлен в грудь этой госпожи, а другой он вставил себе в рот и пробил насквозь череп.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем
человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая
тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с
тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и
человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только
люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу
той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому
человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
— Что ж особенного? Был и беседовал, — отвечал Калинович коротко, но, заметив, что Настенька, почти не ответившая на его поклон, сидит надувшись, стал, в досаду ей, хвалить князя и заключил
тем, что он очень рад знакомству с ним, потому что это решительно отрадный
человек в провинции.
«Как этот гордый и великий
человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый
человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял
тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем.
Лестницу и половину зала в доме генеральши Калинович прошел
тем спокойным и развязным шагом, каким обыкновенно входят молодые
люди в дома, где привыкли их считать полубожками; но, увидев в зеркале неуклюжую фигуру Петра Михайлыча и с распустившимися локонами Настеньку, попятился назад.
Вообще герой мой, державший себя, как мы видели, у Годневых более молчаливо и несколько строго, явился в этот вечер очень умным, любезным и в
то же время милым молодым
человеком, способным самым приятным образом занять общество.
Все это Калинович наблюдал с любопытством и удовольствием, как обыкновенно наблюдают и восхищаются сельскою природою солидные городские молодые
люди, и в
то же время с каким-то замираньем в сердце воображал, что чрез несколько часов он увидит благоухающую княжну, и так как ничто столь не располагает
человека к мечтательности, как езда,
то в голове его начинали мало-помалу образовываться довольно смелые предположения: «Что если б княжна полюбила меня, — думал он, — и сделалась бы женой моей… я стал бы владетелем и этого фаэтона, и этой четверки… богат… муж красавицы… известный литератор…
— Знаю, знаю. Но вы, как я слышал, все это поправляете, — отвечал князь, хотя очень хорошо знал, что прежний становой пристав был
человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый — дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике, хотел на первый раз обласкать его, и
тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по зале.
— Именно рискую быть нескромным, — продолжал князь, — потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный
человек, который бы мне высказал
то, что я хочу теперь вам высказать… о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь!
Но есть, mon cher, другой разряд
людей, гораздо уже повыше; это… как бы назвать… забелка человечества: если не гении,
то все-таки
люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом,
люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в
том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно,
человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще.
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному
человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и
то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните — две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
— Пушкин был
человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и
тот постоянно и беспрерывно нуждался; а Полевой, так уж я лично это знаю, когда дал ему пятьсот рублей взаймы, так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время не было в кармане.
— Полноте, молодой
человек! — начал он. — Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять
те отношения, в какие с вами становятся
люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня сделает болтуна.
— Так говорило благоразумие в молодом
человеке, но совесть в
то же время точно буравом вертела сердце.
«Боже мой! Как эти
люди любят меня, и между
тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!» — мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
— Вы теперича, — начал он прерывающимся голосом, — посторонний
человек, и
то вам жалко; а что же теперича я, имевший в брате отца родного? А хоша бы и Настасья Петровна — не чужая мне, а родная племянница… Что ж я должен теперича делать?..
Калинович обрадовался. Немногого в жизни желал он так, как желал в эту минуту, чтоб Настенька вышла по обыкновению из себя и в порыве гнева сказала ему, что после этого она не хочет быть ни невестой его, ни женой; но
та оскорбилась только на минуту, потому что просила сделать ей предложение очень просто и естественно, вовсе не подозревая, чтоб это могло быть тяжело или неприятно для любившего ее
человека.
Но капитан не пришел. Остаток вечера прошел в
том, что жених и невеста были невеселы; но зато Петр Михайлыч плавал в блаженстве: оставив молодых
людей вдвоем, он с важностью начал расхаживать по зале и сначала как будто бы что-то рассчитывал, потом вдруг проговорил известный риторический пример: «Се
тот, кто как и он, ввысь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон!» Эка чепуха, заключил он.
Чем ближе подходило время отъезда,
тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену
людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в
то время, когда их теряем,
то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью.
Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится,
то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому
человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет.
— Коли злой
человек, батюшка, найдет, так и тройку остановит. Хоть бы наше теперь дело: едем путем-дорогой, а какую защиту можем сделать? Ни оружия при себе не имеешь… оробеешь… а он, коли на
то пошел, ему себя не жаль, по
той причине, что в нем — не к ночи будь сказано — сам нечистой сидит.
— И
то словно с кольями. Ишь, какие богатыри шагают! Ну, ну, сердечные, не выдавайте, матушки!.. Много тоже, батюшка, народу идет всякого… Кто их ведает, аще имут в помыслах своих? Обереги бог кажинного
человека на всяк час. Ну… ну! — говорил ямщик.